САГА О ДУМАКОВАЦЕ(Еще одна старая история)
«Эх, мне бы мои молодые годочки, уж я бы маху не дал».
И еще:
«Мне бы хоть разок еще Думаковац увидеть, а там хоть помирай! С богом!»
Таков постоянный рефрен сентиментальных излияний и сетований престарелого учителя Галиба У., когда он хватит лишнего. С годами он все чаще возвращается к этой мысли: поехать в Думаковац. Жизнь его замкнулась прискучившим кругом: школа, дом, закусочная на углу, гипертония, жена, дети, заботы, ну и вот стопочку иной раз пропустить и под нее потолковать. Вроде как сейчас. Ехать, надо ехать. И будь что будет. Пусть хоть назад не вернется. Чего он тут забыл? Жалеть ему не о чем. Если приглянется ему там да подфартит, так он и насовсем осядет. Будет слоняться по улицам, как бывало, таких же старых сморчков, как он сам, навещать, минувшие времена вспоминать, потягивая водочку и закусывая чем бог послал. Раскинешься себе поудобнее и сумерничаешь. Чего лучше? Уносишься мыслями вдаль. Да и что суетиться напрасно — чему суждено быть, то и без тебя свершится. По крайней мере, вовремя с дороги уберешься. Только и всего. Душе передышку дашь, пусть хоть перед смертью порадуется. Отдохнешь. Благодатью и свободой насладишься. Упьешься красотой. Земной, нашей. Загробной еще по горло будешь сыт! Воздухом надышишься. Напьешься им, как парным молоком. По росе босым походишь. Проветришь легкие, отравленные выхлопными газами, гарью и прочим разным смрадом. Ощутишь биение земли, услышишь, как оно отдается у тебя в крови. По крайней мере, свет какой-то перед глазами забрезжит, надежда на что-то прекрасное, пусть и несбыточное, все равно. Кажется, заново бы родился, а точнее, как говорится, переродился. Печальные, хмельные мечты. Но все равно — пусть каждый знает, что Думаковац — неповторимый и единственный на свете. В увале стоит, сливы побелены, в цвету, яблони сгибаются под тяжестью плодов. Ветви клейкие. Бездонная высь неба, сверкающая и голубая. Глаза болят от ее беспредельных просторов. Легкий ветерок в ветвях. Прислушаешься. Птица поет. Зелень, подобно чайному настою, источает горький аромат. Природа ластится ко тебе, склоняется, предлагает себя. Возьми меня. Приляг, зовет земля, трава, вытянись, расслабься. На свете живешь только раз. И садовые деревья как будто бы зовут селиться с ними, сплестись. Или это только кажется? Словно бы они подмигивают лукаво. Быть той былинкой, которую ты грызешь, тем деревом, к которому ты прислонился, тем небом, прозрачным и безграничным, в котором ты растворяешься, быть свободным, принадлежать себе и никому больше, есть ли — спрашиваешь ты себя,— есть ли что-нибудь на земле сладостнее и благороднее этого? Если есть,— чему ты не веришь, — пусть тебе назовут, что это такое, пусть тебе укажут пальцем. В городе и ракия мутная, ненатуральная, разведенная. «Лучше думаковацкой нет в мире ракии, это я вам говорю. Нет, такой вы не пробовали во веки веков! Это я вам точно заявляю. Я. Учитель Галиб. Насквозь продирает, а голова чистая».
(Знакомые воспоминания молодости. Еще одна не новая сентиментальная история. Мы пропускаем ее мимо ушей. А почему? По какой причине? Пусть сказываются старые истории, пока есть еще старые люди, которые их помнят, убогие старики и древние села, когда-то породившие нас. Ведь эти истории рассказывает сама жизнь.)
С Думаковацем его связывали воспоминания, молодость, первые радости, лучшие годы: вступление в самостоятельную жизнь, начало работы учителем. Едва отгромыхала война, как он уже с наскоро собранной котомкой за плечами новоиспеченным учителем входил в Думаковац, под вечер, на исходе дня, безбородый, с головой, набитой идеями о том, как он двинется в народ и совершится чудо. Чуда, как и следовало ожидать, не совершилось. Думаковац пленил его своей размереннойосновательностью, по-крестьянски медлительный и обтекаемый, кряжистый, корявый, исконный, недоступный пониманию, чужой и вместе с тем близкий и неповторимый. Во всяком случае, сердце его осталось там, с теми людьми. Он оказался среди своих. Как в родном доме. Куда бы ни занесла его потом судьба, где бы ни пришлось ему плутать, Думаковац всегда оставался для него родным домом, пристанищем, в которое он рано или поздно возвратится. Чтобы обрести покой. Пчел разводить. Жениться. Когда выдохнется, устанет. Перестанет гнаться за успехом в этой дурацкой чехарде, называемой жизнью. Один только Думаковац стоит от всего в стороне, ни к чему не причастный, обособленный. Несбывшаяся, прекрасная мечта.
«Нет, дай только через годок-другой на пенсию выйду,— сотрясал он воздух угрозами, входя во вторую фазу своего невинного и простодушного фантазирования, — получу первую пенсию — и сразу же в Думаковец налажусь, сам господь бог меня не остановит, уж это я вам говорю!»
«Езжай, пожалуйста, кто тебя держит, — с вымученной покорностью отзывается его жена, сытая по горло его праздной болтовней, которой он словно бы мстил ей за их долгую, безрадостную, убогую жизнь, — отправляйся, кто тебя держит, иди хоть сейчас».
Эта ее показная уступчивость особенно его раздражала и бесила. Ясно, что кроется за этим: мол, все это пустая брехня, старческое бахвальство, ничего в своей жизни ты совершить больше не в силах. Занудное старческое брюзжание — единственное, что ему еще осталось. Самое ужасное, он и сам был убежден, что напрасно сотрясает воздух, время безвозвратно утеряно, потому-то и злится на жену. Она совершенно права. Он — жалкий безвольный тюфяк, не способный от дома отойти ни на шаг, только языком молоть горазд.
«А вот и уйду, уйду! — давился он словами и шипел, задыхаясь от бешенства. — Назло тебе, всем вам назло Уйду. Подыхайте тут без меня!»
А они смеются над ним.
Старческие выходки. Бред.
И тем самым еще больше растравляют.
Являвшиеся ему в алкогольных парах мечты о поездке в Думаковац, с течением времени ставшие для домашних неким неизбежным злом, жупелом, столь же безвредным, как и сама авантюра, которой никогда не дано осуществиться, были для него спасительной отдушиной, бегством от несносных дрязг и тягот повседневности, отравлявших его существование. Он прихварывал, должен был соблюдать диету, не пить. Дети скверно учились, еле дотягивая до конца. Жена расплылась и погрузнела. Угрозами своими поехать в Думаковац он как бы мстил всему этому и в первую очередь себе, своему бессилию как-нибудь изменить свою жизнь. Жалкое прозябание. А одно время он даже был доволен. Другим еще хуже пришлось. Те и вовсе загнулись, нет их уже. Состояния имели, а где их состояния теперь? Талантами блистали, а помогли ли им таланты? Он, но крайней мере, вылез из инфаркта. Еще годок-другой, а там, глядишь, и пенсия. Ничего не приобрел, но, по крайней мере, и не потерял. Остался при своих. Думаковац превратился для него в манию, несбывшуюся грезу погубленной жизни. Одну из тысяч подобных. С жаром, со сладострастием, как бы бросая вызов всему свету, перебирал он подробности своей поездки. А все как будто сговорились помешать ему. Он и мечта о Думаковаце были по одну сторону черты, — всё остальное и все остальные — по другую.
«Чья возьмет, кто пересилит? Увидим, даст бог здоровья!» Жена подтрунивает, дети надсмехаются. «Да заткнись же ты, старый, ты нам плешь проел своей дырой, и как только тебе еще не надоело одно и то же талдычить. Смени пластинку». А он уперся и гнет свое. Поедет. Поедет да поедет. Поднимется со светом и прощайте, голубчики. И спрашивать никого не станет. «Поставлю перед фактом — и точка. Так люди и ездят. Собрался да поехал. Не ваша забота. Да и, подумаешь, даль какая. Небось не за океаном. Вон люди в Америку катаются, что ж я, до какого-то несчастного Думаковаца не доберусь? Туда автобус ходит. Пассажиров доставляет и почту (как сказывают). Микробусик. Сладкий как конфетка. Дорога, говорят, прекрасная. Все расчищено. Нет ни оврагов, ни зарослей, ни пней от деревьев. Сойду себе отличным образом у развилки, и за полчаса я в селе. Тропа по взгорью взбирается. Раньше, бывало, я по сто раз на дню по ней на верх взбегал и хоть бы хны! Что мне сделается! Съезжу! Душой отдохну! Почувствую себя человеком. Может, и на десять дней задержусь, люди небось толпами сбегутся, стоит только мне обмолвиться, кто я такой и по какому случаю прибыл. Проветрюсь. Да что мне, отчет, что ли, перед вами держать, воля моя, что хочу, то и делаю. Примут меня хорошо, там народ порядочный. Гостеприимный, широкий».
Сказка. Сегодня, завтра, бессменная, заунывная. Никто не принимает всерьез это старческое прожектерство. Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало.
И вдруг объявил: «Завтра выезжаю. На рассвете». Жена лишь плечами пожала. «С богом, счастливый путь!» Честь честью проводила. Тащила обшарпанный чемоданчик. А ему хоть назад поворачивай. Слишком далеко зашла игра. Пока лясы под ракию точил, все шло гладко… А тут растерянность какая-то напала.
Он уж себя подбадривал, убеждал, что дрейфить нечего. Все будет в полном порядке. Другие же люди ездят. У каждого есть свой Думаковац! Отчего же его не навестить! Что в том такого худого или особенного? А не приглянется — он обратно прикатит. Не век же там вековать.
(Прекрасная старая сказка становилась явью и рассеивалась. Старая обманчивая сказка. Разматывалась словно дорожное полотно, пыльной лентой вырывающееся из-под гудящих автомобильных шин.)
Чтобы чем-нибудь себя занять, он пялился то на молчаливых пассажиров, не отваживаясь с кем-нибудь заговорить, то через замутненное окно провожал глазами убегающие назад неровные грязные окрестности. Безобразные, спекшиеся, точно освежеванные. И зачем он только поехал, поднималось раскаяние в душе. Дома не сиделось? Мог бы придумать какую-нибудь отговорку и остаться. Его словно бы преследовал дурной сон. Настроения ехать не было.
В таком случае лучше всего думать о чем-нибудь утешительном. Какие добрые и радушные люди, эти думаковцы! Примут его как родного. Тут и беспокоиться нечего. Чего это он ежится? Чего испугался? Встреч? Люди как люди. Вот они у него, словно живые, перед глазами: загорелые, морщинистые, скроены словно по одной мерке, а в душе отзывчивые, податливые, как хлебный мякиш. С виду хмурые, насупленные, а по натуре добряки. Таковы наши люди. Харкают, отплевываются, — поначалу это ему мешало, пока не привык,— полено или чурбак под зад себе сунут, спиной к стене привалятся и ну дым пускать. Молчат и курят. Часами. А не то заведут разговор о какой-нибудь невзгоде своей, о недороде ли или займе, налоге, скотине, детях или женах. Подведет урожай или нет? Дождемся ли вскорости дождя? Тянет ли сыростью? Ох, учительская твоя душа, лишь бы только детишки рождались. А будут детишки, будет и прибыль и достаток.