Сага о Думаковаце — страница 2 из 3

В воскресенье над летним Думаковацом встает синий день.

С осени закладываются перегонные котлы. Дымится ракия. Отливаются молодецкие байки. Гусли. Воспламеняются буйные головы. Как у Кочича[1]. В точности.

Несколько таких картин так и стоит у него перед глазами. Слива-скороспелка. Тенистый шатер на корявых стволах, в тени его сидят старики. С пригорка ловят они последние лучи солнца. И он тут же, с ними. Чего только ой тогда не наслушался! Вот ума не хватило записать их рассказы! Старики с чалмами на головах или алыми романийскими шалями. Зажглась звезда, а они продолжают неторопливую речь. Благословенные дни! Жили по-соседски. Без вражды. Без пакостничества. Православные по правую сторону увала, мусульмане — по левую, на взгорье. Разве что какой-нибудь скандалист и буян из православных или мусульман, — такой всегда найдется, — нарочно заорет песню на чужой половине села, а протрезвеет, каяться начнёт, самому же будет гадко и стыдно. До следующей выпивки. Ребятишки бритоголовые бегают. Словно ощипанные. В чижика играют. Во время пахоты детей в школу не заманишь. Учитель горе мыкает, рассылает повестки, грозит. Но в итоге всех переводит в следующий класс, сквозь пальцы на все смотрит. Никого не засыпает. Смысла нет. Его ученикам ни к чему школьная премудрость, ну совсем без надобности. Мальчик, как и его отец, проведет весь век за мотыгой и плугом, девочка, как и мать, будет гнуться над прялкой, квашней да люлькой. Так зачем же лютовать из-за каких-то там формальностей? Не в его власти мир перекраивать, воздавать по справедливости. Его дело — детишек обучать.

Ага, вот еще! Вспомнился ему тамошний ходжа, махонький, хилый, болезненный, согнутый пополам, в женах у него была самая дородная баба на селе, а он себе еще дородней искал. Ходжа Дурмиша. Со своими амулетами. И целебными травами. Он по травам и по бабам большой был специалист. И еще вспомнил одного. Рабрена, крестьянина, родом из Салоник, он пользовался славой лучшего пчеловода и ясновидца. У Рабрена Галиб однажды черта увидел! С хвостом. Черт его вокруг ствола обматывал. Только учитель об этом никому не говорил.

Провожать его высыпало все село. Слезы, прощальные здравицы, обещания писать, навещать.

А на сердце горечь и тяжесть от сознания лжи. Он знал, что не выполнит обещания. Ему улыбалось новое место невдалеке от города. Хватит с него богом позабытых увалов Думаковаца!

И вот теперь он возвращается! Исполняет обещанное.

Тридцать шесть годков. Много это или мало? Какие перемены произошли, какие события? Странно, он об этом никогда не думал. Думаковац всегда стоял перед ним таким, каким он в молодости его оставил. Летний день. Приземистые домики, как хлопотливые наседки, топятся по-черному. Курятники. Свежеснесенные яйца. Молодухи. Девицы, девахи, кровь с молоком, — о таких во сне только можно мечтать.

Автобус дергается, трясется, словно в лихорадке. Кажется, сплющится вот-вот или развалится на сто кусков. Маленький, брюхатый, милая, старая развалина. Трухлявая, щербатая. Пассажиры подскакивают на своих местах и будто скалятся. Поглубже нахлобучивают шапки и папахи. Рытвины, ямы, колдобины. Учитель кипит про себя. «Известное дело. Знакомое. И почему не засыпать колдобины эти, не заровнять? Чем только эти дорожники заняты? Дрыхнут? Эх, был бы я у них начальник, другую бы они у меня песню запели, ох, другую!» Тряхнуло опять. Учитель нахлобучивает глубже несуществующую шапку. Самодовольная лоснящаяся шея шофера. Ненавистная, глаза бы на нее не глядели. Издерганный, измотанный, избитый, считаешь километры и только и мечтаешь о том, чтобы закончилась эта тряска. «Будет ли ей когда-нибудь конец? Где мы? Который теперь час? Боже, что делает этот болван, этот кретин? Нет, этот идиот вытрясет из нас душу! Как будто мешки с капустой или картошкой везет, а не людей. Ему-то что за печаль. А люди как люди, пальцем не шевельнут. Молчат. Дымят. Крепкий народец, он и не к таким передрягам привык, похуже приходилось и ничего, будто так и надо и по-другому быть не может. С тех пор, как себя помнят, так всё и шло. Лучшего здесь и не знают».

Дорога петляет. Местность голая. Овражистая. У обочины обваливишйся заброшенный бункер с бойницами.

Погрустнел учитель, приуныл. Затосковал. Не ожидал он такого. Эта испепеленная пустыня, бессловесные путники, молча прижимающие к себе свои котомки и узлы и припечатывающие шапки к макушке. «Для чего, — думал он подавленно,— мне все это понадобилось да еще на старости лет? Не гожусь я больше для таких поездок. Было и прошло. Года не те». Но теперь уж поздно каяться. Что есть, то есть. Автобус мчится. Скрежещет. Край плешивый. Драный. Что козья бороденка.

«Брось скулить. Ишь скуксился, хвост поджал. Эка невидаль. Поехал, приехал. Переночуешь, не по вкусу придется, езжай назад. Вот ведь как на старости лет себя жалеть начинаешь. А ну, встряхнись. Подумай-ка лучше, а каково вьетнамцам приходится? Тысячи тони бомб. Из ночи в ночь. Изо дня в день. Годами. И ничего! Держатся. Не сдаются. Сопротивляются. Терпят. А ты, Галиб, над тобой ничего не капает. Подумаешь, автобус какой-то. А ты уже плачешься. Стонешь. Тебе бы уж домой. К жене. К детям. В закусочную».

Одуревший, оглушенный, он не чаял, когда прекратится эта мучительная тряска.

Да, другим воображал он себе этот путь! В его представлении он лился лирической песней. Романсом. Возвращение в село! Заберешься в тенистый овражек, в заросли, и привет! Раскинешься, как барин, в листья зароешься, расстегнешься, голову на пень, бутыль в оплетке в ручей сунешь, вода журчит, лепечет, душу тебе промывает и очищает, птица крылом прошуршит, ты забудешься и заснешь. А к вечеру, когда день загустеет и потянет прохладой, ты, нога за ногу, не торопясь, потопаешь, топ-топ. Смотришь, как солнце садится. В алое зарево за горами спускается. Сидишь со стариками и молчишь. Все уже говорено-переговорено. Впору умереть от блаженства. А в полночь к Дурмишихе в оконце лезешь. Она тебе прежде всего щербет поднесет с медком да с орехами, а уж потом попотчует белым телом своим и такими жаркими объятиями, что дух спирает. Тут уж ты и вовсе от блаженства растаешь! От сладости жизни, от щедрых ласк Дурмишихи. И так до рассвета, пока не выскользнешь от Дурмишихи вон, ходжа-то рано просыпается.

Автобусная болтанка портит его сладкие мечты. Кинет взгляд вокруг, все выжжено, выщипано. Старикан в старой с провалившимся дном шляпе сосет трубочку. Чадит. Невзрачная бабенка с морщинистым лицом производит в уме какой-то сложный подсчёт, но он у неё, видать, никак не сходится. Бабенка хмурится. А сам-то автобус, прямо-таки игрушечный, не на что посмотреть, уродина, чудище! Да, будет о чем рассказать! Тут зевать не приходится, того и гляди язык откусишь. Теперь ему понятно, почему народ молчит, ни звука не проронит.

Вот кто-то дернулся, словно бы охнул и умолк.

— Полегче, братец родный,— пропел заискивающим голосом, кажется, тот самый замызганный старик с провалившейся шляпой.

Голос у него надтреснутый, молящий.

Никто его не поддержал. Никому ни до кого дела нет.

— Ладно, ладно, можно подумать, мне легко этак-то каждый день! — Это шофер.— Уж ты-то хоть, Лука, дурака не валяй.

Плечистый, что прямо за шофером сидит, угощает его сигаретой, задабривает. Сидящего за рулем при исполнении служебных обязанностей нельзя раздражать. Ему ничего не стоит взять и вывалить пассажиров в канаву.

«Спасибо еще,— подумал Галиб,— что он автобус удерживает на шоссе. Это же чистое искусство. Мастерство. Настоящий фокусник наш шоферюга. Дай бог ему здоровья!» Как это ему раньше в голову не пришло? А как пришло, так сразу от сердца отлегло. «Нечего тут злиться. Мучение. Хлеб его — мучение. Человек из последних сил старается, а мы тут капризничаем, претензии предъявляем. Неблагодарный народ, одним словом. Шофер этот,— в душевном размягчении думал Галиб,— представляет собой цивилизацию и закон. Перевозит пассажиров по бездорожью, почту доставляет. Как на диком Западе. Если бы и его тут не было, одичали бы люди. Тащились бы, как бывало, караванами, пешком или у коня на хребтине. Есть автобус, будет и прогресс. Какой-никакой. Полегоньку пойдет».

После очередной встряски мысли его повернулись в другом направлении: «А что если этот шоферюга какой-нибудь невежда, бандит, насильник. Он может все. Мы у него в руках. Сейчас его воля. Ударит ему в голову, он нас и вытряхнет где придется, сошлется на какую-нибудь поломку и все. А мы по его милости разлетимся в стороны, кто куда. Потому люди его и боятся. Вражина, гад. По его отвратительной бычьей шее сразу видать. Болтаешься в этом мусорном баке, да еще, может быть, и выхода нет из него. И нет конца этого пути».

Задремал учитель с горя. И сон ему привидился. Закусочная, знакомая компания. Тащат его куда-то. Спешат. Кто-то толкает, что-то орет. Учитель сопротивляется, отбивается. «Чего напираете, это вам Сараево, не автобус». Наконец, очнулся, смотрит — это его расталкивают, просыпайся, мол, прибыли. Народ давится, соскакивает, лезет один через другого. Кто кубарем скатится, кого подхватят, а над кем и посмеются, «подденут на крючок». Бедолага отбивается, неудобно. Народ навьючивает на себя свои ноши и расходится. А учитель, словно вареный, на ослабевших ногах, никак не может в себя прийти. Люди, точно головастики, таращат на него глаза, оборачиваются. Где это он? Выбросили на дороге, словно чемодан, который ему теперь предстоит волочить на себе в гору. Другого выхода нет. Все расползлись, он не успел ни о чем спросить, автобус, стеная, запылил прочь. Ну и до свиданья! Не пропадем. Как-нибудь справимся. И измочаленный, растерянный и оглушенный полез в гору. Сначала неуверенно, но постепенно осваиваясь. Сюда. Дорога словно бы вымощена. Прекрасно. Скользко немного. Ничего. Только бы на гребень взойти, и мы на месте. Прибыли. Наконец-то. Приостановился, осмотрелся вокруг. Все голо. Ни единого дерева на склоне. Невероятно! Когда-то здесь настоящие джунгли были. Но уж если не джунгли, то, во всяком случае, густой лес, это точно. Он хорошо помнит. А теперь хворостинки не осталось. Помрачнел учитель. «Да где ж это я? Куда забрел? Никого о своем приезде не уведомил. Еще вопрос, как меня встретят, признает ли кто-нибудь из оставшихся в живых?» Странно, что он об этом раньше не подумал. Возвращение в село представлялось ему делом самым заурядным. Люди те же, те же места. Что тут могло измениться? Правда, война пронеслась над Думаковацем, но она пронеслась над всем миром. Появились новые люди, но и из стариков, надо думать, остался кто-то, кто помнит его. А если никого не осталось, что ж, переночует, а назавтра восвояси отправится. Небольшая приятная прогулка. Ради этого тоже стоило съездить. А может, лучше сразу назад повернуть? Постоит на развилке, подождет автобус, проголосует и все. Вечером дома.