Сага о Йёсте Берлинге — страница 31 из 78

И если такого ребенка, живущего в мире сказок, посылали на темный чердак или в кладовую за льном или сухарями, его маленькие ножки торопились и он стремглав слетал по лестнице через переднюю в кухню, — ибо там в темноте перед ним оживали все страшные истории, которых он наслышался о злом заводчике из Форша, водившем дружбу с дьяволом.

Прах злого Синтрама давно уже покоится на кладбище Свартшё, но никто не верит, что душа его призвана к богу, как это написано на надгробном камне.

Когда он был еще жив, в долгие дождливые воскресные вечера к его дому часто подъезжала тяжелая карета, запряженная черными конями. Одетый в черное элегантный господин выходил из кареты и за игрой в карты и кости помогал хозяину коротать долгие однообразные часы, приводившие его в отчаяние. Игра продолжалась далеко за полночь, а когда гость на рассвете уезжал, он всегда оставлял после себя в виде прощального дара какое-нибудь несчастье.

Где бы Синтрам ни появился, о его прибытии всегда предупреждали духи. Всевозможные призраки и видения предшествовали ему: слышался шум экипажа, въезжающего во двор, хлопанье бичей, голоса на лестнице, а двери в передних начинали открываться и закрываться. От этого шума просыпались собаки и люди. Но оказывалось, что никого нет: это были лишь духи, предвестники зла.

Нетрудно представить себе ужас людей, которых посещали злые духи! А что это за большой черный пес, который появился в Форше при Синтраме? У него были страшные сверкающие глаза и длинный кровавый язык, свешивавшийся из тяжело дышащей пасти. Однажды, когда работники обедали в кухне, он начал скрестись в кухонную дверь; служанки перепугались и подняли визг, а один самый сильный и самый рослый работник выхватил из печи горящую головню, распахнул дверь и сунул ее псу прямо в пасть.

Пес убежал, страшно воя, из его пасти повалил дым и вырвалось пламя, а вокруг него сыпались искры, и следы лап его на дороге ярко светились.

И разве не приводило всех в ужас то, что каждый раз, когда заводчик возвращался из поездки, в его экипаж вместо лошадей были впряжены волы? Он уезжал на лошадях, а ночью возвращался в экипаже, запряженном черными волами. Люди, жившие у большой дороги, не раз видели, как он проезжал мимо, и тогда на фоне ночного неба вырисовывались большие черные рога, слышалось мычание, и всех охватывал ужас при виде искр, которые вылетали из-под копыт животных и колес экипажа.

И как было маленьким ножкам не торопиться, чтобы пройти большой темный коридор! Что, если тот, чье имя даже произнести страшно, вдруг появится из темного угла! Разве не может этого случиться? Ведь он появляется не одним только злым людям. Разве Ульрика Дилльнер не видела его? И она, и Анна Шернхек могли бы подтвердить, что они видели его собственными глазами.


Друзья, братья мои, все, кто танцует и смеется! Я прошу вас от всего сердца: танцуйте осторожнее, смейтесь тише, ибо может случиться много бед оттого, что вы своими тонкими атласными башмачками наступите не на твердые половицы, а на чувствительное сердце и своим веселым серебристым смехом приведете чью-нибудь душу в смятение.

То ли ноги молодых людей слишком грубо попирали сердце Ульрики Дилльнер, то ли их задорный смех звучал в ее ушах слишком вызывающе, но только ею вдруг овладело непреодолимое желание пользоваться всеми правами и преимуществами замужней дамы. Она решила в конце концов дать согласие на брак со злым Синтрамом; она вышла за него замуж и переехала к нему в Форш, расставшись со старыми друзьями из Берга и с милыми сердцу заботами о хлебе насущном.

Все произошло поспешно и очень забавно. Синтрам сделал предложение на рождество, а в феврале уже состоялась свадьба. В тот год Анна Шернхек жила в доме у капитана Уггла. Она вполне сумела заменить старую Ульрику, которая, став теперь фру Синтрам, могла со спокойной совестью удалиться из Берга.

Со спокойной совестью, но не без сожаления. Дом, в который она попала, был неуютен; в больших пустых комнатах было жутко и страшно. Как только наступали сумерки, Ульрика начинала дрожать от ужаса. Она изнывала от тоски по своему старому дому.

Нестерпимее всего были бесконечные воскресные вечера.   Казалось, не будет конца ни этим вечерам, ни горьким мыслям, бесконечной вереницей проносившимся в голове.

Однажды, в марте, когда Синтрам не вернулся из церкви домой к обеду, она пошла в зал на втором этаже и села за клавикорды. Это было ее последнее утешение. Клавикорды с изображением флейтиста и пастушки на белой крышке были ее собственными, доставшимися ей в наследство из родительского дома. Им она могла изливать свои жалобы, и они понимали ее.

Но скажите, разве это не смешно и не трогательно в то же время? Знаете, что она умеет играть? Одну только веселую польку, — и это когда сердце ее так удручено! Но она ничего другого не умеет играть. Прежде чем ее пальцы успели одеревенеть от сбивания сливок и другой домашней работы, она успела выучить одну только единственную польку. Уж эта полька твердо сидит в ее пальцах, но больше она не умеет играть ничего — ни траурного марша, ни чувствительной сонаты, ни грустной народной песни. Она играет одну лишь польку. Она играет ее всякий раз, когда ей хочется поделиться чем-нибудь со своими старыми клавикордами, она играет ее и когда ей хочется плакать, и когда ей хочется смеяться. Она играла эту польку, когда справляла свою свадьбу, играла ее, когда впервые вошла в собственный дом; вот и теперь она также играет ее, все ту же польку.

Старые струны хорошо понимают ее: она несчастна, бесконечно несчастна.

Проезжие, заслышав музыку в доме злого заводчика, могут подумать, что там справляют бал, так весело звучит эта полька. У нее удивительно бойкий и веселый мотив. С этой полькой Ульрике в былые дни не раз удавалось заманить беззаботность и прогнать голод из Берга. Когда звучала эта полька, всех подмывало броситься в пляс. Она разрывала оковы ревматизма и заманивала в свой круг восьмидесятилетних старцев. Казалось, весь мир готов был плясать под эту польку, так задорно она звучала. Но сейчас старая Ульрика плакала.

Ее окружают хмурые, ворчливые слуги и злые животные. Она тоскует по дружелюбным лицам и приветливым улыбкам. Вот эту ее безысходную тоску и должна была выразить сейчас веселая полька.

Людям никак не привыкнуть к мысли, что она фру Синтрам.   Все по-прежнему называют ее мадемуазель Дилльнер. И поэтому мелодия польки выражала ее раскаяние в тщеславном стремлении выйти замуж.

Старая Ульрика играет так, что струны готовы лопнуть! Чего только не должны заглушить эти звуки: горестные жалобы и проклятия измученных крестьян, насмешки дерзких слуг, а главное — позор, позор от сознания, что ты жена злого человека.

Под эти звуки танцевали когда-то и Йёста Берлинг с молодой графиней Элисабет Дона, и Марианна Синклер со своими многочисленными поклонниками, и майорша из Экебю, когда был жив еще красавец Альтрингер. Перед взором Ульрики мысленно проносятся пара за парой; блистая молодостью и красотой, они проносятся вихрем мимо нее. Какими-то незримыми нитями связывает эта полька ее со всеми ними. Разве не от ее польки пылали их щеки и сияли глаза? Но как теперь далека Ульрика от всего этого. Так пусть же гремит полька — сколько еще воспоминаний, милых сердцу воспоминаний нужно ей заглушить!

Ульрика играет для того, чтобы заглушить свой страх. Сердце ее готово разорваться от ужаса, когда она видит черного пса или слышит, как слуги шепчутся про черных быков. Она играет польку без устали, чтобы заглушить свой страх.

Но вот она слышит, что муж ее вернулся домой. Не оборачиваясь, она слышит, как он входит в зал и садится в качалку. Ей так хорошо знакомо это поскрипывание кресла-качалки, что нет необходимости оборачиваться, чтобы узнать, куда сел ее муж. Все время, пока она играет, продолжается это поскрипывание. И вот она уже больше не слышит звуков польки, их заглушает скрип.

Бедная старая Ульрика! Она так измучена, так одинока и беспомощна, словно пленница во вражеском стане, у нее нет друга, кому можно было бы излить свою душу, — никого, кроме старых разбитых клавикордов, которые отвечают на все ее жалобы одной только полькой!

Это все равно что услышать смех на похоронах или рев пьяницы в церкви.

Она играла, а качалка все скрипела и скрипела; и вдруг ей показалось, будто клавикорды смеются над ее жалобами, и она остановилась посреди такта, потом встала и оглянулась.

Через секунду она лежала в глубоком обмороке. В качалке сидел не ее муж, а тот, другой, чье имя маленькие дети не смеют произнести, — тот, кто напугал бы их до смерти, встреть они его на пустом чердаке.


Может ли тот, чья душа с детских лет напичкана сказками, освободиться когда-нибудь от их власти? На дворе завывает ночной ветер, фикус и олеандр ударяются о перила балкона своими жесткими листьями, мрачное небо простирается над цепью гор, а я сижу одиноко в ночи и пишу эти строки; горит лампа, и гардина поднята над окном. Я уже стара, умудрена годами и опытом, но и теперь еще я чувствую, как у меня по спине пробегают мурашки, как и в былые годы, когда я впервые услыхала эту историю; я беспрестанно поднимаю глаза от работы, чтобы посмотреть, не вошел ли кто-нибудь, и не спрятался ли там в углу; я заглядываю и на балкон, чтобы проверить, не появился ли из-за перил черный пес. В темные ночи и часы одиночества никогда не покидает меня этот страх, он делается настолько невыносимым, что я наконец оставляю перо, забираюсь в постель и закутываюсь в одеяло с головой.

В детстве я никак не могла понять, каким образом Ульрика Дилльнер осталась в тот вечер жива. Я бы не выдержала на ее месте.

К счастью, вскоре в Форш приехала Анна Шернхек, которая нашла Ульрику на полу в зале и привела в чувство. Нет, мне бы это так не сошло! Я бы непременно умерла.

Дорогие мои друзья, желаю вам никогда не видеть слезы на глазах старого человека.

Пусть никогда не придется вам чувствовать свое бессилие, когда седая голова склоняется к вашей груди, ища поддержки, а старые руки простираются к вам в немой мольбе. Пусть никогда не придется вам видеть горе старого человека, которого вы не в силах утешить!