Это мама приучила Геру читать и мечтать, что означало для нее одно и то же. Она так всегда и говорила ему: «О чем читаешь, о том и мечтаешь». Людмила Сергеевна Гершович, в девичестве Гаевская, после очередного уличного подвига сына высказывала ему: «Что общего у тебя с этой шпаной? Ты же воспитанный мальчик». В этом месте другие мамы добавляли: «из хорошей семьи» – но у честной Людмилы Сергеевны язык не поворачивался выговорить такое, поскольку ее муж и папа Гершвина был авторитетный бандит. При всем при этом мама воспитывала Гершвина, как принца: французская спецшкола, репетитор по английскому, большой теннис, плавание и даже фехтование. От бальных танцев Гершвин отказался категорически: этого улица точно не поняла бы.
Людмила Сергеевна родилась и выросла в старом доме на Французском бульваре, напротив Одесской киностудии, в семье главного технолога Одесского завода шампанских вин. И хотя в этом доме у ее родителей была всего лишь двухкомнатная квартирка с пятнами сырости на потолке, отблеск шикарного Французского бульвара и необыкновенной профессии отца мягким светом озарял всю ее жизнь. Выйдя замуж за бандита Папу-Гершовича и оставшись в квартирке на Молдаванке, когда его посадили, она тихо страдала от явного понижения в статусе, хотя была умной и доброй женщиной без дурацких предрассудков. Просто это было слишком очевидно: где Французский бульвар с раскидистыми каштанами над булыжными мостовыми и где пыльная, простоватая Молдаванка с дворами-фавелами…
Слушая обвинения матери в преступных дворовых связях, маленький Гера молчал. В душе он знал ответ, но не мог сформулировать. И только лет в тринадцать, после очередного скандала в школе, Гера ответил: «Мам, друзей не выбирают, как и родителей». Людмиле Сергеевне в этом сравнении почудился завуалированный упрек. Она замолчала и больше не заводила с сыном разговоров о друзьях. И даже когда в определенном опасном возрасте всех их пересажали и Гера отправлял им на зону посылки и сэкономленные карманные деньги, мама молчала.
Да, именно так: всех друзей Гершвина лет в пятнадцать-шестнадцать уже посадили, и только он продолжал ходить в школу, получать пятерки и надрывать сердце соседям самим своим существованием. Эти бедные родители малолетних преступников никак не могли постичь, как это получилось: малый Гершович так же шкодил с их сыновьями, так же хулиганил – и все еще гулял на свободе. В этом соседи видели высшую несправедливость и каждый день, здороваясь во дворе с Людмилой Сергеевной, думали про себя: «Вот умеют же устраиваться эти Гершовичи. Хоть и сидит старший, а пацан все бегает на воле».
И в самом деле, что-то было сверхъестественное в том, что Гершвин избежал отсидки по малолетке. Лет в четырнадцать вместе с Мишкой Банзаем и Гариком Кацманом он ограбил и поджег ларек на Пастера, где им, несовершеннолетним, не продавали пиво. Но когда Кацман предложил ломануть банкомат, Гершвину эта идея не понравилась. Вскоре Кацмана посадили именно за это. В шестнадцать лет Гершвин с тем же Мишкой Банзаем угонял дорогие тачки, чтобы покатать девчонок. Тачки они потом просто бросали. Однако, когда Мишка предложил угонять машины на продажу, Гершвин отказался мягко, но решительно. И Мишку посадили. Чудесным образом Гершвин умел не перейти границу, за которой его ждала решетка. Поэтому к моменту встречи в кафе «Сальери» Банзай уже сделал две ходки, а Гершвин благополучно окончил юрфак университета и, что называется, «крутился»: имел пару закусочных, подержанный «бумер» и маленькую, но уютную квартирку на Французском бульваре, чем очень радовал свою маму.
Мечты, мечты… Еще в восьмом классе в сочинении на тему «Кем ты хочешь стать» Гершвин написал, что станет миллионером. В двадцать пять его мечта была все так же далека, как и в четырнадцать, а когда тебе уже за двадцать, кажется, что где-то в тридцать два, максимум – тридцать пять, жизнь вообще закончится и надо успеть, успеть…
Банзай и Гершвин в кафе «Сальери» заказали рома и выпили за Кубу.
– Ты не поверишь, я сон видел, – сказал Гершвин. – Там было поле. Сахарный тростник такой высоченный, густой, шумит на ветру. И негр пляшет с мачете.
– Мачете – это такой тесак здоровый?
– Угу, для рубки тростника. И негр этот скачет, машет этим тесаком у меня перед носом и смотрит…
– И ты решил, что это он тебя зовет.
– Ну, типа… Очень реальное ощущение. Я стоял там и откуда-то точно знал, что это Куба. Ну, ты понимаешь, как это бывает во сне. На следующий день я все думал, что бы это значило, и… навел справки о госзакупках сахара…
4
Полковник не хотел видеть Клаудию мертвой и не приходил к ней в госпиталь. Формально она еще не умерла, но он знал, как выглядят пациенты в таком состоянии. Сидеть у постели, шептать: «Привет, я люблю тебя», держать за руку, как те герои мыльных опер, что навещают в больнице своих коматозных возлюбленных, – комедия. Как врач он точно знал, что Клаудия его не услышит, и все эти легенды о полезности разговоров с коматозными – просто лирическая чушь. Ее диагноз – диабет в тяжелой форме с осложнениями на сердце и почки – не оставлял Клаудии никаких шансов. Это была какая-то особо острая и скоротечная форма сахарной болезни.
Полковник не служил в этом госпитале и вообще числился не по этому ведомству. Кому другому давно бы уже объявили твердо и недвусмысленно: «Мы сделали всё, что могли», – и это была бы правда. Но из уважения к заслугам полковника и его положению в военной медицине врачи продолжали совершать дежурные ритуальные действия вокруг неподвижного тела.
В госпиталь он не ходил, но звонил каждый день.
– Увы, без изменений… – отвечал профессор на другом конце провода.
Он был ровесником полковника. Несколько раз они даже пересекались по работе в совместных проектах их министерств. И за день до встречи с Карлосом полковник тоже позвонил.
– Сегодня был консилиум… – сказал профессор, – в общем, положение безнадежно. Жизненные показатели ухудшаются с каждым днем. Скоро наступит смерть мозга.
– Но ведь еще не наступила, – сказал полковник.
– Это неизбежно. И… принято решение… В стране только две таких палаты, и мы больше не можем занимать одну из них, когда нет никаких предпосылок к выздоровлению, ведь есть и другие пациенты, очередь… В общем, принято решение отключить аппараты жизнеобеспечения… Родственников у нее, кажется, нет, не нашли, во всяком случае… Мне очень жаль…
– Но… ведь смерть мозга еще не наступила! Она дышит! Значит, есть надежда…
– Увы, надежды нет. Вы же медик, вы должны это понимать.
– Когда?
– Завтра.
– Еще неделя.
– Это не имеет смысла.
– Еще неделя, я прошу…
– Ничего не изменится.
– Неделю, я прошу только неделю!
Профессор на той стороне помолчал.
– На что вы надеетесь?
– На чудо…
– Полковник…
– Вы же знаете, такое бывает: пациенты, лежавшие в коме годами, вдруг приходят в себя. В моей практике было несколько невероятных случаев выздоровления, противоречащих, кажется, всем законам природы!
– Да, бывает. Но это лотерея: один случай на миллион! У нас нет времени!
– Поэтому я прошу всего неделю.
– Но я не могу решить это самостоятельно. А вы, простите, даже не родственник.
– Мне подключить вашего министра? Или начальника медслужбы вооруженных сил?
Профессор вздохнул.
– Зачем же так? Вы знаете, я вам сочувствую…
Да, профессор сочувствовал.
– Мы оставим ее в палате еще на… пять дней.
– Спасибо, профессор!
Он – ведущий хирург кубинской медицинской бригады[6] на Гаити, член партии, женат, ему пятьдесят три, он белый. Она медсестра. Ей двадцать пять, не замужем, и она черная. Две не самые близкие галактики столкнулись и – бум! Большой взрыв. Кто-то написал донос в Гавану, и вскоре Клаудию отозвали. Полковник потребовал отпуск, когда узнал, что в Гаване она слегла. Начальство было недовольно, но отказать ему не решилось: за пять лет в аду он только три раза побывал дома. Когда он прилетел, Клаудия уже лежала в коме. И сразу затаскали его по начальству с объяснениями. А теперь еще и на самый верх вызвали к генералу. Старый друг Хорхе принял полковника в служебном кабинете.
– Что с тобой?
– Я в порядке, – сказал полковник.
– Знаю, там тяжело, как на войне[7]… А когда каждый день видишь несчастье, боль, по-особому начинаешь ценить жизнь… я все это понимаю… – старый друг вертел в руке зажигалку и смотрелся в полированную крышку стола. – Но… все это слишком далеко зашло. Ты офицер, член партии… В общем, это нужно прекратить.
Полковник смотрел в окно.
– Все уже прекратилось. Она в коме.
– Я знаю… Но ты… приехал, бросил работу. Названиваешь в госпиталь каждый день, хорошо хоть не ходишь… – Друг все больше раздражался. – Жена ко мне приходила, плакала. Что думаешь делать?
– Она умирает, – сказал полковник. – Чего вам еще?
– Ну не надо так со мной. Ты сам все понимаешь. Заканчивай эту мелодраму. Это может отразиться на твоей карьере. Вернись к жене.
Старый друг смотрел в стену. Полковник смотрел в окно.
– Ты меня понял?
– Я тебя услышал. У меня просьба: через пять дней ее отключат, отправь меня сразу на Гаити или куда угодно. Только сразу.
– Ты уверен?
– Уверен.
– А Элена?.. Ладно, это ваше дело. Разумеется, ты сможешь вернуться на Гаити.
Полковник шагнул с горячей улицы в полутемную прихожую. Когда дубовая дверь тяжело и неспешно затворилась за его спиной и замок вкусно чмокнул, совокупившись металлическим язычком с металлическим же влагалищем, тишина этого места сомкнулась в своей полноте, как вода над утопленником. Остывая от внешнего мира, полковник услышал, как на третьем этаже перелистывается страница. Лестница стелилась мраморными ступенями к его ногам, он шагнул, сознавая, что шаги отдаются эхом по всему дому, а темные зеркала в растрескавшихся рамах следят за ним на каждом пролете. Старался не топать. Не то чтобы хотел застать кого-то врасплох, но теперь ему, незваному гостю в собственном доме, следовало вести себя скромнее. Хватало и того, что он открыл дверь своим ключом, на что уже не имел права.