Сахбо — страница 3 из 10

Его тридцатилетний сын Юнус был общителен, старался услужить всем, особенно Марьюшке. Он приносил на кухню ведра с водой и корзины угля.

Завидя меня, Юнус чмокал толстыми губами и, щуря свои глаза-щелки, громко приветствовал: «Салям алейкум!»

Я отвечал ему и, сбежав с крыльца, охотно разговаривал. Мне льстило, что взрослый сосед обращается со мной как с равным, и нравилось, что он интересуется моим отцом.

Пересыпая речь цветистой похвалой, он переходил на русский язык.

— Хороший человек русский доктор!.. Шибко ученый… Все на свете знает. Шибко добрый!.. Всех лечит… И все ходит, ног не жалеет. Зачем дома не посидит? А? Куда отец ходит?.. — постоянно допытывался он.

— Ты же знаешь! — отвечал я. — В больницу.

— Зачем неправду говоришь! — добродушно толкая меня в бок, смеялся Юнус. Больница у базара, а доктор ходит далеко, за вокзал ходит, к железнодорожникам!

— Ну что же, — говорил я равнодушно, — значит, там есть больные.

Юнус прикрывал глаза толстыми набухшими веками.

— У железнодорожников своя больница, свой доктор.

— Ну что же, что своя больница, — разъяснял я. — Все равно: куда доктора позовут, он обязан идти.

Как-то в ответ на эти вопросы я рассказал Юнусу, что медики, получив диплом врача, дают клятву: никогда никому не отказывать в медицинской помощи, идти к больному в любой час дня и ночи, лечить даже своего врага и сохранять тайну, если больной доверит ее.

Юнус слушал меня недоверчиво, а потом спросил:

— А шайтана доктор будет лечить?

И, довольный своей шуткой, думая, что поставил меня в тупик, громко захохотал.

— И шайтана стал бы лечить, заболей шайтан. Только никаких шайтанов на свете не бывает, — добавил я, впрочем, не так уж уверений.

От пролаза шел отец Юнуса, и мне подумалось, что если бы шайтан мог появиться здесь, то он выбрал бы для себя обличье старшего Ходжаева — таким неприятным и злым показалось мне лицо нашего соседа.

Юнус, видимо, тоже побаивался его, потому что, не дослушав меня, вскочил и отошел в сторону.

Однако мне потом подумалось, что сын передал отцу содержание нашего разговора. Я заметил, что с этого дня, встречаясь со мною, старик как-то пристально смотрел на меня и бормотал что-то вроде приветствия. Я возгордился, думая, что слава русского доктора отблеском падает на меня, его сына. Лично мне нечем было гордиться. Наши надежды на мое учение в гимназии не оправдались. Для поступления в третий класс у меня не хватило знаний. Отец, не то по своей рассеянности, не то вольнодумию, не подготовил меня по «закону божьему», тогда обязательному предмету во всех учебных заведениях. Я хорошо знал занятные и страшные истории из Ветхого и Нового заветов, безошибочно читал молитвы, которым выучила меня добрая нянюшка, но я не имел ни малейшего понятия о катехизисе. Это же была книга духовного содержания, состоящая из вопросов и ответов. Ученику полагалось понимать вопросы и отвечать на них по-книжному, наизусть. Я не мог сделать ни того ни другого, и за это батюшка с треском провалил меня. Не помогло и то, что я самостоятельно перерешал за третий класс все задачи по Арбузову, не сделал ошибок в диктовке и получил высший балл по всем остальным предметам вступительных экзаменов.

Отцу моему посоветовали устроить меня домашним учеником у этого священника и договориться через него, чтобы в гимназию меня приняли условно, прозрачно намекнув, что батюшке следует заплатить за уроки и любезность.

Все это походило на взятку. Отец рассердился и отдал меня в четырехклассное училище: туда я был принят сразу в четвертый класс. Прельстившись моими «светскими» познаниями, школьное начальство закрыло глаза на мое незнание катехизиса.

В училище все для меня было внове и непривычно. В нем учились дети русских рабочих, великовозрастные мальчишки, знавшие, как и мои кудукские товарищи, с малолетства труд. Но на этом сходство и кончалось.

Это были шумливые, драчливые ребята. В классе они грохали крышками парт, стучали сапогами, дерзили учителям. В перемены они высыпали во двор и там носились до звонка. Сторож Игнатий, отставной солдат, долго звенел медным колокольчиком, помогая его бренчанию сиплым криком: «Звонок, огольцы! На урок! Оглохли, неслухи?! А ну, марш по классам! Я вас!..» Мальчишки отрывались от игр и с гиканьем, табуном, толкаясь, бежали в здание.

Игры их были странные и дикие, порой переходившие в жестокость. Особенно доставалось новичкам. Такая уж была традиция всех учебных заведений Российской империи — преследовать вновь поступающих. Новенького тянули за уши, что значило «показать Москву», припирали к стене так, что захватывало дух и трещали кости, — это называлось «жать масло». Мне еще мало досталось. Объяснялось это не какими-нибудь моими доблестями, а тем, что я был рослым, довольно ловким и в свои двенадцать лет выглядел четырнадцатилетним. Несмотря на это, посвящение в рыцари школьного товарищества до сих пор вспоминается мною с неприязнью. Подумайте, каково же было новичкам, поступающим в первый класс! Малолетство, слабосилие и даже болезнь не вызывали жалости, наоборот — желторотые щуплые птенцы надолго становились жертвами великовозрастных и сильных. Избавившись от преследования своих одноклассников, дружбы их я не приобрел. Теперь я объясняю это двумя причинами.

Переселясь в Коканд, я сохранил привычки, приобретенные в Кудуке. Дома носил узбекскую одежду, любил национальную пищу, говорил по-русски, как хорошо выученный узбек, и явно тяготел к дружбе с местным населением.

С другой стороны, я был сыном доктора, то есть, по тогдашним понятиям, — человека принадлежащего к враждебному классу, к людям, которые носят шляпы, ездят на извозчиках и дома держат прислугу. Чем я мог оправдаться? Отец разъезжал по больным на пролетке, а Марьюшка неустанно заботилась обо мне.

То, что отделяло меня от других учеников четырехклассного училища, имело глубокие корни. Теперь товарищество держится на общности интересов и цели. Любовь, дружба, симпатия и антипатия завязываются на личной почве. Не так было в трудные и пестрые годы моего отрочества.

Колониальная политика монархической России строилась на принципе политики Древнего Рима «разделяй и властвуй». Царские сатрапы натравливали русских на узбеков, узбеков на других «инородцев», живущих в Туркестане. Мусульманское духовенство разжигало религиозную нетерпимость, объявляло русских врагами правоверных. Так было и в год моего поступления в училище, хотя в России уже произошла Октябрьская революция и в Ташкенте провозглашена советская власть. Нет, пожалуй, было не так, а еще сложнее. То, что понималось под национальным единством, лопнуло, раскололось, как орех. Какой-то русский черт или узбекский шайтан встряхнул мешок с расколотыми орехами, да так основательно, что сложить две половинки одного ореха больше не удавалось. Все спуталось и перемешалось в Туркестане.

Бывшие царские чиновники, русские промышленники, купечество, оплот православия — духовенство, офицерство — все потеряли связь с русской интеллигенцией, рабочими, мелкими служащими, то есть с теми, кого они считали своей, правда меньшей и незначительной, но половиной в деле овладевания восточной окраиной России. Теперь их цели, суждения и идеалы сходились с идеалами, суждениями и целями ишанов, мулл, муфтиев, узбеков-националистов, баев и купцов — оплота мусульманства.

А дехкане из кишлаков, погонщики верблюдов и ослов, метельщики улиц, ремесленники — беднота Коканда — по своим чувствам, мыслям и надеждам стали ближе к русским железнодорожникам, советским служащим и красноармейцам, как узбекам, так и к тем, которые говорили на малопонятном для народов Туркестана русском языке.

Да и сам город Коканд разделился на две половины, ставшие двумя враждующими лагерями.

В то время, когда в новой части города советские учреждения поддерживали связь с Ташкентом и Москвой, в Старом Коканде, как в осином гнезде, собирались силы устрашающие, готовые жалить и уничтожать. Это были националисты, духовные лица, представители национальных организаций («Шура и ислам», «Шура и урема»), туркестанские промышленники, владетели хлопка, купцы и баи.

К ним примыкали эсеры, белогвардейцы, к ним тянулись нити из Афганистана. Кокандской автономией интересовались и за рубежом. Сюда для заговорщицких целей пробирались офицеры армии Дутова, английские шпионы; под видом купцов, странствующих монахов, дехкан собирались главари басмаческих отрядов.

Коканд становился центром контрреволюционного движения.

Конечно, всего этого я по молодости своих лет тогда не понимал. Понимание пришло позднее. Я заплатил за него дорогой ценой. Не понимал всего и мой отец. Он плохо разбирался в политике и не любил ее. Страсти, раздиравшие жителей Коканда и всего Туркестана, оставались за порогом докторской квартиры. Мой доктор любил повторять, что люди для него делятся на здоровых и больных. Первым он старается не делать зла, а вторых обязан лечить всегда и везде. Вот почему, постоянно слыша это, я и рассказал Юнусу о докторской клятве.

А в городе становилось все более неспокойно. Уже несколько дней было закрыто наше училище, распустили и гимназистов.

Тревожными стали черные ночи, брехня собак, быстрые шаги за стеной дувала, одиночные винтовочные выстрелы…

Утро не уменьшало страхов, рожденных в часы, предназначенные человеку для сна. День рождал тревожные разговоры, слухи ползли по городу, как осенние тучи по небу, просачивались, как подпочвенная вода, оседали, как пыль, гонимая ветром.

Никто не знал, в каких потаенных уголках города они зарождались, что в них правда, что — ложь. Знали одно: обо всем, что случилось и что должно случиться, можно услышать на базаре, и все стремились туда. Мальчишки моего возраста, конечно, не отставали от взрослых.

Новости — это был товар, которым каждого снабжали охотно, не требуя за него никакой платы. Так, во всяком случае, казалось на первый взгляд тому, кто получал его…

Этот базар — центр не только города, но и всей Ферганы; он оживает в моей памяти, как странный мир, смешение времен, звуков, красок и запахов. Он вспоминается как город, имеющий свои площади, где прох