Сакральное — страница 12 из 27

трещинами, из которых сочилась кровь, они отказались ради меня от обручального кольца.


Мне сообщили о смерти моего крестника. Это был парень с севера, альпийский стрелок, он стал моим военным крестником через посредничество одной монашки. В начале войны он посылал мне фотографии походных церквей с убранными лентами фигурками Жанны д’Арк, колечки, осколки снарядов. Я отвечала на бумаге с национальной символикой (детский формат). Как‑то он приехал в отпуск, я ожидала чего‑то радостного, какого‑то развлечения, но вышел ужасный конфуз.

Кругом говорили: «Мы думали, вы расскажите что‑нибудь занимательное вашей маленькой крестной» — а он сидел и молчал. Тогда мне подсказали, что нужно самой о чем‑нибудь его спросить, я выпалила: «Ну и какою в атаке?». Подали десерт, но крестник отказался от торта с целым каскадом крема и конфитюра, меня это потрясло; все наперебой советовали ему отведать торта, а он засунул указательный палец в рот: у него болели зубы и сахар никак не шел ему на пользу. Со словами «Ну как же так!» и не взирая на его решительный отказ, мы положили ему кусочек он проглотил ложку крема и отставил тарелку. Лед так и не был разбит, никаких историй о сражениях мы не дождались. Мать досадовала, ибо повторилась история с сослуживцем моего брата, которого она принимала у себя: оставив его на минутку в гостиной, она, вернувшись, застала его рыдающим в подушки. По ее словам, он при этом приговаривал:

— Это ужасно, ужасно.

— Мужайтесь! — отвечала моя мать; рассказывая нам все это, она добавила: «Настоящий солдат не плачет». Через месяц его убили.


Смерть крестника не взволновала меня: меня вообще перестало что‑либо волновать, я разучилась писать, ходить и предпочитала не разговаривать. Мне было тринадцать, с виду — кожа и кости. Я отупела, покорно следовала увещеваниям матери, я стала для нее новым культом, героиней, ведь благодаря ее заботам я оправилась от неизлечимой болезни: «Разве я не подарила тебе жизнь во второй раз?».

Вскоре, посредством раскрепощающей ave maria в мою жизнь проникло святотатство, оно пленило меня. «Мое вам почтение! Мария, черт тебя побери, Господи».

Нас никто не навещал, заходил лишь «господин аббат» — единственный настоящий большой друг семьи. Он имел обыкновение затаскивать мою сестру в какой‑нибудь укромный уголок, тискать ей грудь, приговаривая «будь спокойна», и щупать зад, заводя юбку между ягодиц, а затем одергивая. Я находила это странным и неприятным. Сестра же не противилась, явно не испытывая ни удовольствия, ни отвращения. Она называла этого священника не иначе, как «Милый господин аббат». Она была чистым, непорочным созданием. Однажды я пошла к «господину аббату» и застала у него с полдюжины девушек, которые сидели кружком на полу и чинили сутаны, чулки и кальсоны. «Поскольку ты не умеешь шить, ты будешь распарывать» — и я получила свою часть пирога. То была великая честь для всех этих девушек, околдованных этим несостоявшимся Распутиным.

Он приезжал за город служить годовые панихиды. По утрам заходил к нам в спальню, читал молитву, стоя на коленях у кровати моей сестры, и просовывал руку под одеяло. Однажды застал ее полунагой. Меня это поразило. Я мучила себя вопросами об аббате, испытывала нестерпимое стеснение, отвращение, которым ни с кем не осмеливалась поделиться. Что сказать? Какими словами? В это время мне не давали покоя сексуальные проблемы, которые не мог разрешить ни один словарь, я даже не знала «откуда берутся дети», но я никак не отождествляла свое беспокойство с манипуляциями священника. Это он, посадив меня однажды к себе на колени, взял за труд объяснить мне в медицинских терминах, что такое бракосочетание, затем обвинил моего брата в том, что тот водится с женщинами, похвалил мой «ум», что мне польстило, и обвинил мою мать в том, что она делает меня несчастной, что было правдой и благодаря чему он завлек меня на свои занятия. Выходя из его дома, я столкнулась с одной парой: молодой человек с девушкой шли, взявшись под руки, веселые, смеющиеся; зрелище было для меня ужасным шоком: «никогда я не буду такой, как они». Я шла по улице, сгорбившись, втянув голову в плечи: я бы все отдала, чтобы мне ничего не объясняли, чтобы этого священника с его грязными манипуляциями, его отвратительным запахом никогда не существовало. Я по–прежнему молчала, но постепенно все предстало для меня в ином свете: я сознавалась ему в дурных мыслях, не осмеливаясь сказать, что он сам их вызывал своим поведением с моей сестрой, особенно, когда она оставалась в его комнате до двух часов ночи и возвращалась в распахнутом пеньюаре в нашу детскую, где я все это время дрожала от страха. Однажды, после катехизиса, «господин аббат» спрятался за дверью, схватил меня за руку и сказал: «Не надо, чтобы нас увидели», затем приложил свои губы к моим и быстро убежал. Я с отвращением вытерла рот. Он принял меня в своей комнате, не зажигая лампы, я видела только зловещий отблеск горящего в камине угля. Он посадил меня на колени, задрал мне юбки и стал водить рукой по бедрам под предлогом «избавления от этих крошечных прыщиков, что высыпают на коже». Затем, сказав: «твоей сестре это нравится», раздвинул мне ноги и коснулся промежности, я заерзала, и он убрал руку, тяжело задышав и покрывшись потом. Еще какое‑то время он тискал и крепко прижимал меня к себе; после чего успокоился. Я выскочила от него как угорелая, не могла дышать. С тех пор я следила за этим человеком, изучала его повадки, проникаясь чувством глубокого омерзения, даже перестала подглядывать, когда он целовал мою сестру.

Я билась, словно птица в силках.

Кому открыться? Как об этом сказать?

Брат не внушал мне доверия, он казался жуиром и легкомысленным человеком. Ничего не принимая всерьез, он уклонялся от власти семьи посредством веселого и поверхностного цинизма. Он пропадал день и ночь напролет, затем возвращался, не желая замечать того трагического настроения, которое из‑за него вменяла нам в обязанность мать. За столом я рассматривала его распухшие губы и странное выражение лица. Я испытывала к нему странное чувство — нечто среднее между влечением и отвращением. Он читал Анатоля Франса, Франс был его Богом. Господин аббат часто приходил к нам отобедать. Он отличался омерзительным чревоугодием, и имел обыкновение быстрым и нервным движением пальцев подбирать со скатерти все крошечки. Ох, уж эти обеды! Молчание, прерываемое лишь предобеденной молитвой или какой‑нибудь оплошностью горничной при перемене блюд; как‑то раз на всю столовую раздался резкий металлический щелчок: в моем крепко сжатом кулачке сломалось кольцо для салфетки. Сестра язвительно заметила, что это «мило» и весьма показательно. На слова: «Это же старое серебро, оно все истончилось», она воскликнула: «Но все‑таки металл, вот ведь как сжимает кулак!»

Кому открыться? Старшая сестра была занята лишь собой, безотчетной любовью к аббату, ссорами с матерью. Другая сестра шла у нее на поводу, и все обращались со мной как с ребенком. Мое слабое здоровье исключало всякую возможность дружбы: к великому удовольствию матери из дома я не выходила. Ей было неведомо, что я жила в какой‑то внутренней грезе, известной только мне одной! Тогда же я стала страшно бояться наступления ночи, ожидала ее, охваченная мрачным и возраставшим день ото дня ужасом. Я знала, что буду часами бороться, сопротивляясь искушению, а потом безудержно отдамся в его власть, предамся дебошу воображения.

Один раз летом брату взбрело в голову сходить со мной к своим друзьям. «Невозможная кампания, — слышали мы дома, — там женщины стараются понравиться, что само по себе преступно, а девушки произносят это жуткое слово — «флирт». Были возражения, но брат настоял: я собиралась на эту встречу со «светом», как будто готовясь к необычайной экспедиции. И вот я на месте, храню молчание, стараюсь быть «выше», а сама не в состоянии сказать «здравствуйте», неумело пытаюсь подражать другим, таращу глаза: мне кажется, что все эти люди ломают комедию, играют с жизнью. Я улавливала несоответствия в словах: иные, весьма экспрессивные, произносились со смехом, меня это коробило; другие казались мне неуместными, слишком многозначительными для такой обстановки. Брат был в ужасе от моего поведения, я чувствовала, что он был разочарован в своем искреннем желании «немножечко меня развлечь». Когда мы возвращались поздно вечером, трясясь по ухабистой дороге, он был свеж и бодр, отыграв очередную партию своего светского спорта, я же была мрачнее тучи: я ехала с нелепого спектакля, в котором для меня не было никакой роли, мне не терпелось вернуться к своим книгам.

Мы подъехали к дому перед самой грозой: по террасе гулял ветер, плетеные кресла двигались сами по себе, по лестнице скатывался легкий стульчик, со всех сторон хлопали двери и оконные ставни. Мы стали кричать. Никого?

Мне показалось, что из‑за столба в сад пристально вглядывается наша соседка. Я бросилась к ней с вопросом: «Где наша мать?» Она ответила: «Я точно не знаю, но ваша сестра побежала к реке». Жак быстро отошел мягким пружинистым шагом (он все время как будто на теннисном корте, остальные ходят по дому, будто это церковь). Тут подошла мать, а затем и Жак со словами: «Я влепил ей как следует». За кустами промелькнула тень: Катрин поднималась к себе, окинув нас взглядом, полным ненависти.

Мать, как обычно, читала нотации, случилась сцена. Что же, собственно, произошло? Она просто разговаривала с Катрин, а та вдруг, заткнув пальцами уши, принялась биться лбом о стенку, затем побежала топиться. Мать догнала ее у прачечного помоста, куда, к счастью, уже подоспел Жак.

«Ну чем я провинилась, что у меня такие дети?.. Нет, такая жизнь не для меня…» — Мать расхаживала из комнаты в комнату с потерянным видом, сжимая ладонями виски; ее волосы, всегда гладко причесанные, жирные и уложенные на прямой пробор, теперь были всклокочены от ветра и негодования. Брат постоял и, сжав губы, пошел запирать Катрин на ключ. Он решил следить за окном ее комнаты, которое замотали железной проволокой. Оставшись с Жаком наедине, я уже не смогла сдержать рыданья: «и это называется жизнью…» — «Да нет же», — сказал он, сделав упор на слове «нет». Его злило, что и он был захвачен этой атмосферой драмы: «Отстань, тебя еще не хватало». Брат проголодался, мы сели за стол. Я не знала, о чем они «просто разговаривали», но всех ненавидела — мать, брата, сестер, мне было ненавистно постоянно чувствовать себя сообщницей одного против другого и ни у кого из них не находить ответа для себя самой. В тот вечер я всем своим существом была на стороне сестры, мне хотелось взломать дверь ее комнаты: с ней, по крайней мере, мы могли броситься друг другу в объятья и поплакать вместе без всяких слов. Эти совместные рыданья всегда заканчивались самым естественным образом — воспоминаниями об отце. Мы просто твердили его имя, будто он все еще был с нами, это был вызов матери, которая всем своим поведением, даже тоном голоса предавала его смерти вторично.