Сакральное — страница 5 из 27

расспрашивать. Что я тут делаю? Дышу воздухом. Вам что, негде жить? Да нет. Где вы живете? Я назвала адрес, в весьма «богатом буржуазном» квартале. Он онемел. Потом снова заговорил: Что я здесь делаю? Дышу воздухом. Мои документы? Разве, чтобы подышать воздухом, нужен паспорт? Потом я снова заснула».


Я должен объясниться, прежде чем продолжать дальше: я решил написать эту книгу несколько месяцев назад, но все откладывал, и когда недавно наткнулся в своих бумагах на фотографию Лауры, ее лицо вдруг подтвердило страх, который я испытываю перед людьми, оправдывающими свою жизнь. Этот страх оправдать свою жизнь настолько велик во мне, что не прошло и четверти часа, как я принялся писать эту книгу. Красота Лауры являлась лишь тем, кто умеет угадывать. Ни один человек не казался мне столь непоколебимым и чистым, я не встречал более «независимой» натуры, но все это оставалось в тени. Ничего не являлось наружу.

В берлинский период она одевалась с особым изыском… черные чулки, духи и шелковые платья от известных модельеров. Она жила у Вартберга, никуда не выходя, ни с кем не видясь, лежа на диване. Вартберг надевал на нее ошейник; таскал на поводке, бил плеткой, как собаку. Он смахивал на каторжника, но это был мужчина в годах, энергичный и утонченный. Один раз он заставил ее съесть сэндвич, намазанный внутри его собственным говном.

Сюрреализм пленил Лауру, но «анкета о сексуальности» ее обескуражила: она сделала из нее вывод о личном ничтожестве сюрреалистов. Тогда же стала читать Сада, не без некоей восторженности, но все же в этой дерзости она ощутила страх, женственность. Она была во власти необходимости отдавать себя целиком, откровенно. Она хотела отдать себя революции, но все вылилось в лихорадочную суету.

Лаура стала учить русский и отправилась в Россию. Там она бедствовала и была очень одинока, питалась в столовых, изредка заходя в рестораны в шикарных отелях для иностранцев. В России Лаура познакомилась с несколькими русскими писателями. Была любовницей Бориса Пильняка, о котором у нее осталось скверное воспоминание, правда позже, в Париже, она с ним снова виделась. Она бывала в Ленинграде, но большую часть времени провела в Москве. Устав от такой жизни, она загорелась узнать и даже разделить жизнь русских крестьян. Поселилась в бедной мужицкой семье в глухой деревне в самый разгар зимы. Она едва вынесла это непомерно суровое испытание, после которого в тяжелом состоянии ее доставили в одну из московских больниц. За ней приехал брат, который перевез ее в Париж.

Тогда она жила на улице Бломе. Испытывая ко всему отвращение, она иной раз старалась обратить на себя внимание самых вульгарных типов и отдавалась им где попало, случалось и в туалете поезда. Но не получала от этого никакого удовольствия.

Она сошлась тогда с Леоном Бурениным[15], который попытался ее спасти, относился к ней как к больной, как к ребенку, был Для нее больше отцом, чем любовником.

Чуть позже она познакомилась и со мной. Мне приходилось слышать о парижских оргиях ее брата, но Лаура была сама чистота, гордость, скромность.

В первый раз я увидел ее в ресторане «Липп», она ужинала с Бурениным: я сидел за столиком напротив и ужинал с Сильвией. Я был удивлен, видя Буренина (далеко не красавца) рядом с такой красивой женщиной. Тогда она только–только поселилась на улице дю Драгон, где я был у Буренина как‑то вечером. Я с ней мало общался. Это было в году 31–ом. С первого дня я ощутил, что мы прозрачны друг для друга. Она сразу же внушила мне безграничное доверие. Правда, тогда я об этом совсем не думал.

В то время мое существование имело для нее гораздо больше смысла, чем ее для меня. Я был автором «Истории глаза», Буренин прочел эту книгу и счел, что ей не стоит ее читать. Нам нравилось встречаться, говорить серьезно о серьезных проблемах. Я никогда не испытывал большего уважения к женщине. К тому же она показалась мне совсем не такой, какой она была: сильной, твердой, тогда как она была сама хрупкость, сама растерянность. В тот момент в ней отражалось что‑то от предприимчивого характера Буренина.

В январе или феврале 1934 я заболел, был прикован к постели. Раз или два она навещала меня. Мы говорили только о политике. В мае мы поехали на три дня отдохнуть в загородном доме (в Рюэле), Буренин, она, Сильвия и я. Я понял, что ее отношения с Бурениным испортились. Вышло так, что за столом Буренин вдруг заспорил со мной, горячо, агрессивно. Между мной и Лаурой царило молчаливое согласие. Во время прогулки она заговорила со мной: на сей раз отнюдь не о политической жизни. Все было смутно. Мы старались как можно чаще оставаться вдвоем. Буренин понимал, что между нами что‑то происходит, предчувствовал неизбежное и давал волю своему несносному характеру.




Жорж БатайМОГИЛА ЛАУРЫ


Не есть ли Бог человек, для которого смерть или, скорее, размышление о смерти является неимоверным развлечением?

Некорректная постановка вопроса? Кто бы сомневался!

Правда, речь, скорее, не о вопросе и даже не о речи — о смехе. Но не совпадают ли, в конечном счете, смех и речь (я разумею речь, которая, не попадаясь в силки, не страшится ни одного из своих следствий)?

Книга эта — взрыв хохота; хохота тем более буйного, что исторгается он из груди человека, который, воспользовавшись благоприятными обстоятельствами, постарался (с большим трудом и едва ли не напрасно) замкнуть свою жизнь видом на смерть (впрочем, жизнь быстро взяла свое, жизнь самая что ни есть пронзительная, временами просто душераздирающая).

Эти обстоятельства (независящие от личной жизни автора) связаны с объявлением войны в 1939 году. Строго говоря, автор сложил свою книгу из «дневника», который он стал вести в тот день, когда разразилась война. Это был своего рода порыв, с которым ему не удалось совладать, ведь никогда прежде автор, а ему на то время было за сорок, не вел дневника. И вдруг, очутившись перед исписанными страницами, он подумал, что ничто из написанного прежде не было для него столь дорого, ничто не выражало его с такой полнотой. Пришлось, правда, убрать те места, где говорилось о других людях (в частности, об одной умершей женщине, кстати, о ней вспоминает и Мишель Лейрис в «Правиле игры»): в этой книге бешено неистовствовали слезы и смерть.

Сегодня автора поражает, что наряду со слезами и смертью в «Виновном» неистовствует Бог (…)


14 сентября 1939 г.


Вчера ходил на могилу Лауры; едва вступил за порог дома, как ночь так почернела, что я засомневался, найду ли дорогу; она, черная ночь, так взяла меня за горло, что я ни о чем другом думать не мог: то есть мне не удавалось впасть в это состояние полуэкстаза, что овладевало мной всякий раз, когда я направлялся к могиле Лауры. Прошло немало времени, когда, где‑то на полпути, все сильнее ощущая свою потерянность, я вдруг вспомнил о нашем восхождении на Этну, это воспоминание вызвало во мне дрожь: той ночью, когда мы с Лаурой поднимались по склонам Этны, кругом стояла такая же жуткая темень, угнетавшая нас какой‑то неясной угрозой (для нас это восхождение на Этну было крайне значительно; ради него мы отказались от путешествия в Грецию — нам удалось вернуть часть денег за круиз; и вот, с восходом солнца, мы на гребне огромного и бездонного кратера — мы выбились из сил, были вне себя из‑за этого слишком необычайного, слишком бедственного одиночества, терзаясь неизъяснимой скорбью, мы заглянули в разверстую рану, в расщелину этой звезды, на которой нам выпало дышать воздухом. Картина пепла и пламени, написанная Андре Массоном после наших рассказов о восхождении на Этну, была рядом с Лаурой, когда она умирала, она и по сей день в моей комнате. На полпути, когда мы вступили в поистине адовы края, вдали, на самом краю долины, угадывался кратер вулкана и невозможно было вообразить себе другое такое место, где ужасающая неустойчивость всего на свете была бы столь очевидной, на Лауру напал вдруг такой страх, что она, обезумев, бросилась бежать, не разбирая дороги: от ужаса и отчаяния, охвативших нас, она совсем потеряла голову). Потрясенный этим воспоминанием, которое было переполнено ночным ужасом (но также и подземной славой, этой кромешной душераздирающей славой, которой достигают не живые люди, но трепещущие от смертной стужи тени), я продолжил подъем по склону холма, на котором находилась могила Лауры. Вступив на кладбище, я сам едва не потерял голову: я страшно боялся, мне казалось, что если Лаура явится мне, я изойду смертным криком. Несмотря на кромешную тьму, я различал (они вздымались белыми расплывчатыми формами) могилы, кресты, надгробия; приметил также двух блестящих червей. Только могила Лауры, сплошь покрытая травой и цветами, выделялась, уж не знаю почему, какой‑то абсолютной чернотой. Подойдя к ней вплотную, я испытал такую боль, что обхватил себя руками, я не понимал, что делаю, мне казалось, что нас уже двое и что я ее сжимаю в своих объятьях. Мои руки бегали по моему телу, а мне казалось, что прикасаюсь я к ней, ее запах вдыхаю: мной овладела страшная нежность, все было в точности так, когда мы оказывались вдвоем, когда не было больше никаких перегородок, разделяющих двух людей. И тут, при мысли, что я снова стану самим собой, таким, как прежде, что снова буду влачить свое существование под грузом тяжких обязанностей, я взвыл что было сил и стал просить у нее прощения. Горькие слезы потекли по моему лицу, я не знал, как быть, ибо сознавал, что снова ее потеряю. Мне стало невыносимо стыдно от мысли, кем мне снова предстояло стать, к примеру, тем, кто пишет сейчас эти строки, а то и кем‑то похуже. Я знал только одно (но это знание опьяняло): что опыт утраты близкого, когда он не связан с привычными предметами жизнедеятельности, ни в каком отношении не ограничен.

Испытанное мной вчера было не менее обжигающим, не менее истинным, не менее исполненным смысла для людской судьбины, чем встреча с непознаваемым, в каком угодно виде, более расплывчатом или более безличном. Пламя бытия перекидывается в ночи от человека к человеку, оно полыхает во всю силу, когда любви удается разметать стены той темницы, в которой сидит взаперти человеческая личность: но нет ничего величественнее, чем брешь, сквозь которую два существа узнают друг друга, ускользая от той пошлости и обыденности, которые привносятся в жизнь идеей бесконечного. Кто любит замогильно (и, следовательно, тоже ускользнул от свойственной обыкновенным отношениям пошлости; Лаура же часто рвала слишком тесные связи: боль, страх, слезы, бред, оргии, горячность — вот тот хлеб насущный, который Лаура делила со мной, и хлеб этот остался во мне воспоминанием страшной и необъятной нежности; такие очертания принимала любовь, алкавшая выйти за рамки всего и вся, но сколько раз мы достигали с ней мгновений невероятного счастья, средь звездных ночей и журчащих ручьев: однажды ночью мы шли по лесу, она шла рядом со мной, не произнося ни слова, я незаметно смотрел на нее, радуясь в ней тому, что в ответ на самые непостижимые движения нашего сердца приносит нам жизнь. В кромешной тьме я смотрел, как рядом со мной шагала моя судьба; мне не найти слов, чтобы — выразить, насколько точно я знал, что она и есть моя судьба: мне не найти слов и для того, чтобы выразить, насколько Лаура была прекрасна, ее несовер