Была портьера, будто встречная волна, и оттого, что перехлынула по ним, они невольно задержались перед серебристым сумраком, зовущим в комнату, где в синих лампионах сверкали трассы возбужденной ртути.
Красавица заметно построжала и повела на мягкий свет экрана, на котором прядала, дробясь и стягиваясь, загадочная тень. Порой она слагалась в лик, задумчиво склоненный над равниной тьмы, похожей почему-то на толпу, бредущую в ночи. Тот лик, возникнув, никогда не повторялся, и невозможно было его запечатлеть, чтобы потом зарисовать для бабушки, для мамы, для отца.
Красавица ждала, дойдет до Курнопая или нет, кто завладел его вниманьем. А в Курнопае наметилось прозренье, и она сказала, что перед ними образ САМОГО, что не случайно он явился на экране: САМ одобряет инициацию, ее не кто-нибудь, она должна осуществить. Но прежде она откроет ему напутствие главсержа Болт Бух Грея: «Отныне и до смерти твои желания и ум, и тайны тянуться будут перво-наперво ко мне. Ты от меня ничто не волен скрыть. Твои сомненья разрешаю я, пусть если даже годы пролягут между нами. Ты, может, женишься, однако не она, а я правительницей буду тому, кто имя носит милое: Курнопа-Курнопай. А я зовусь Пригожей Фэйхоа».
Простор кровати вызвал у Курнопая наивное соображенье: установи тут стол, лупи в пинг-понг.
Горячесмологлазая красавица прижгла душистых палочек лучи, они слагались в образ солнца оранжевой и розовой расцветки.
Амуры греческого серебра, охваченные теплотой, с пластин литого складня лукаво метили в красавицу из луков. Привинченные в ноготках к хрустальным зеркалам, они двоились в лепестковых скосах веерной огранки. Амуры на цепочках — вестники влюбленных, с пытливою острасткой засматривают в трубы, подобием в цветы агавы, но только ни тычинок в них, ни пестика: на донце мерцает бриллиантовая крупка, как звездные скопленья Скорпиона.
Наверно, чтобы застить отраженья, Фэйхоа муслиновые одеянья развесила на складне. Волоконца ароматических дымков, источаясь из палочек, вились вокруг нее змеею найа, найа, найа[1].
Курнопай то обмирал от волнения, наблюдая за Фэйхоа, то егозился, с головою укрываясь, и взбуровливался плед, как воды океана, когда забухтят придонные вулканы. Но по мере того как завершалось ее раздевание, ему становилось совестней, и только она ударом пальцев отбросила со спины умащенные волосы, весь скорчился, забоявшись, что Фейхоа готовно очутится рядом, и тогда он погибнет от стыда.
Фэйхоа не спешила, чутка. Была она в тайном гареме Главправа, так называли наложницы между собой Хозяина государства. Лишь только сержанты дворца дотянулись до власти, целую ночь Болт Бух Грей кутил в гареме с соратниками, а наутро объявил незаконным супругам Главправа, что их не посадят в тюрьму за угодливость узурпатору, ежели согласятся они осуществить одну из задач революции. Ну, конечно, они согласились с условием и остались во дворце. Для виду сержанты поспорили. Не собирались они выдворять из дворца восходно-красивых женщин, отовсюду свезенных евнухами. Лично ее, говорили, привезли маленькой девочкой, а откуда — лишь слухи: из Перу, из Гранады в Испании, с острова Бали, из Аравии, из рыбацкой деревни в Гоа, а в последние месяцы уже доставляли из Японии, Бирмы, с Таиланда, с Аляски…
При дворце просвещали, холили, в день совершеннолетия перевели из питомника, проказливого и дружного, в тихий гарем соперниц и ожидания, которое, как исполнится, приносит только отчаяние.
Хозяин государства, ни с кем не делившийся властью и правом на щедрость, подарил ей на вечное пользование именно эти покои, где теперь Фэйхоа никак не могла подготовить душу к посвящению Курнопая в мужчины.
За коричнево-нежную теплоту ее тела дали девочке имя Корица. В присутствии евнухов с глазами удавов — могли бы они загипнотизировать даже торпеду, пущенную на корабль, — Главный Правитель изрек, что не было никогда на земле девушки такого окраса, но при этой неповторимости куда исключительнее невинность ее, чудом каким-то не канувшая среди беспечных страстей питомника.
Водили Корицу евнухи перед Главправом, как скаковую лошадь на ярмарке перед ордой покупателей, и сделалась она зачарованной, и повеяло от нее ароматом весенней пустыни и легкого зноя песков, а ему показалось — духом плодов фэйхоа. И нарекли Корицу именем Фэйхоа.
Есть в Ориссе[2], в окружении хлебных деревьев и кокосовых пальм, чуть в низине, словно почва промялась от тяжести, сложенный из песчаника по образу колесницы храм. На каждой каменной глыбе, подставленной всякому взгляду, — скульптуры, скульптуры, скульптуры о женщине и мужчине, о том, что бывает меж ними. Этот храм навестило посольское чадо, и запомнило игры в их открытом призыве, и назвало его храмом сексопоклонников. Чадо, сделавшись властелином самийцев, припоминало скульптуру соитий и приготовления к ним. Даже его изощренный в догадках рассудок не мог приоткрыть, зачем угнездилась на корточках подле ног обнаженных мужчины и женщины и засматривает в их лица голая и смазливая, но не господского типа девушка. Не посольское чадо раскавычит ту сцену, а впадающий в алчную немощь поиссохший от возраста узурпатор. Отобрал он в питомнике девушек-возбудительниц. Вбегали голышками, едва ускользали евнухи, и присаживались перед своим господом на уровне тряских коленей, и, если не было надобности, прочь уносились — тайфун не настигнет.
Фэйхоа не далась, когда евнухи попытались освободить ее от мантильи. Они посмурнели, отсылаемые Главправом. И Хозяин признался, что САМ пожелал, чтобы она открылась перед законным супругом. Она допускала, что у САМОГО испрашивал президент, можно ль побыть с Корицей, и тот разрешить соизволил. И якобы САМ считает, что президент — законный ее супруг, чему она не поверила и так заявила Главправу, поскольку читала в газетах опровержения его канцелярии, что нет никакого гарема у чистого человека, правящего державой, а только первая дама их распрекрасной страны, ему нареченная в жены всезаветным САМИМ.
— Полноте, перуанка, аравийка, испанка, японка, пора бы тебе не пенять благодетелю то, что пеняют враги. И другое усвой, невинный росточек цивилизаций песков, океанских просторов: у неба права иные и правда такая, о которой доли земные знать не должны.
Фэйхоа осмелела сильнее:
— «Доли земные»? Значит, народ?
Сановность не истребилась в жестах, в улыбке Главправа. Он терпеливо промолвил:
— Планеты — не только люди. Все, что внутри и снаружи, — земная бессчетность. Она целиком управляется небом, и убого об этом догадываться, и хорошо. Почему астронавты страдают, сходят с ума, укрываются от расспросов? Потому что никак не стыкуется правда планеты, надежды планеты с правдой и верой богов. САМ, ОН от неба. Я властелин над вами, ОН — надо мной.
Главправ полоснул ладонью в голубом от курений воздухе, как бы незримо одежды рассек. И Фэйхоа обнажилась невольно, но мигом очнулась, заметив в проеме двери широкогубую Юлу. Они подружками были, часами купались в бассейне и, наряжаясь в юбочки из разноцветных перьев, бамбука и нитей койры, вдвоем танцевали танцы островитян. Потом она фантазировала танцы, которые словно бы исполняли жаркие девы барханов, обвитые шелком, или таджички из давней Кушании, где вызрел мудрец Заратуштра. Было и представляла царевну из Атлантиды, страны, из которой не все утонули, и, побросав корабли, тишком разбрелись по свету, чтобы жить вдалеке от водных стихий.
Летуче, на кончиках пальцев, прогнутая в талии, к ним подбежала Юла и, грустная, опустилась в покорную позу.
Фэйхоа тут схитрила: пусть Юла, как ласковая, побудет с великим героем. Но уязвленный Главправ распожарил протест, и тогда Фэйхоа притворилась: коль отошлет властелин печальную Юлу, значит, любит, ибо любовь — это двое с таинством наедине. И польщенный диктатор выпроводил полинезийку.
Умом побуждая влечение, постылостью чувства он мучился, и виновато глядел, и принял ее уловку: с иными он многогреховен, а с нею пускай его свяжет духовность и непорочность сама.
В ночь кутежа сержантов в покоях она укрылась, больна-де и праздник испортит. И вот Курнопай на ложе, а она-то невинна и в посвятительницы не годится.
Да что ж ей придумать? Прибегнуть к обману? Чувства вихрятся и мысли: смерчи пустынь. Ведь попытают Курнопу, сделался ли мужчиной, сам попытает главсерж Бэ Бэ Гэ… Ох, не сумеет солгать. И назначат ему другую, а она, Фэйхоа, попадет в заключение. Посвященство — политика государства. Покарают жестоко, коль главсерж, уделивший ее Курнопаю, на пиру победителей соратникам пригрозил, дабы ни-ни — не зарились на Фэйхоа.
Пусть обман лишь раскроет главсерж Болт Бух Грей. Для него-то невинность не дар. Для политика выше политики нет ничего, для военного выше войны. Что им девственность, верность, заботы любви? Им всевластно вдвигать бы жесткий устав в аппараты державы, выставляться на самых заметных местах, забавляться штурвалом, позабывши про совесть, посулы и страх. А водить корабли — капитанство, не слалом.
Курнопай, он невинен, но страстью пытлив. Чистота чистоту не погубит. Для меня он, а я для него, что прилив для лагуны: прибудет у нас, прибудет.
Он расплакался. Зачем был ознобный восторг? Мнилось, что уплывал в ночной океан, когда от гребков ладоней возникают водовороты, а на небе мерцают созвездия Зодиака и внезапно ставшая знаменитой Сетка, о которой до недавней поры никто не знал, и вдруг оказывается, что гуманоиды, зачастившие в Самию на «тарелках» и даже однажды потерпевшие крушение над джунглями, оттуда? Зачем, зачем нужен был восторг, чтобы после согнуло болью и опечалило безразличием, как тогда, когда при них с отцом завалился на бок в ручье мустанг и корчился перед смертью, а он, нелепый Курнопай, почему-то кинулся мустангу на помощь, и едва выбежал на отмель, точно примагнитился к дну, скрючивала неодолимая судорога. И врубился бы носом в галечник, не подоспей отец да не выхвати из ручья за брючный ремень.