Сама жизнь — страница 20 из 53

Нельзя это описывать, разве что иронически, и было действительно много смешного, однако детская, смешная правда сокрушала горы. Об этом, собственно, Папа и пишет, хотя и суховато. А как иначе? Поистине, тут подошли бы только музыка или, может быть, фреска.

Расскажу лучше факты. Почему-то в Москве решили издать эссе Честертона «Писатель в газете». Раньше ни за что не хотели, а в мерзком 1983 году стали торопить! Многое перепечатывалось, но было и новое, в частности, – эссе «Великан». Представьте сами, как я сидела летом перед окном с зеленью и писала собственной рукой: «Не странно ли, что в великих битвах всегда побеждали побежденные? Те, кого побеждали в конце боя, торжествовали к концу дела. ‹…› побежденный побеждает почти всегда. ‹…› Вот и все, что мы можем сделать, когда сражаемся с сильнейшим. Он убьет нас; мы нанесем ему незаживающую рану, словно камушек, попавший под колеса поезда, мы сотрясем и поразим хоть на миг невиданную силу и бездумную невинность зла».

Задолго до того, как сборник прошел разные издательские стадии, это пошло по рукам, самое актуальное, сиюминутное – из честертоновского самиздата. Нет, было еще сиюминутней – «О Польше». К именинам нашего отца Доминика, когда в Польше стало совсем тяжко (в 1982-м? Да, наверное), я перевела не для издательств – ему в подарок- эссе 1927 года. Честертон описывает, как на скачках один поляк «вызывал особенную жалость». «Во всяком случае, так я думал. Однако, извернувшись каким-то непостижимым образом, он буквально повис на лошадином ухе и, уж совсем неведомо как, оказался в седле. Словом, он пришел первым. А рядом со мной кто-то сказал: „Поляк!.."»

Если кажется, что это очень хорошо – так страдать и так надеяться, как было со мной, когда я выводила эти слова и заключительную строчку из Бел-лока о Деве Марии: «Надежда почти обреченных, дом золотой…»; если кажется, то пусть не кажется. Не дай Господь никому из нынешних детей (чуть не написала «из моих внуков»), но правильней – вообще никому.

Третье послание от Честертона перевела не я. Его еще в 1969 году перевел Тоша Якобсон, потому что мы надеялись издать «Перелетный кабак» (оно оттуда), но нам не разрешили. Постоянно повторяя,

что в Бога он не верит, Тоша Честертона полюбил и перевел два стишка. Они напечатаны неоднократно – в романе и в Тошином двухтомнике. Сейчас повторю одну строчку:

Ибо жалеет наш Господь свою больную страну.

(Послание скорее – от Тоши; у Честертона – «большую» или даже «великую», но Т., видимо, не разобрал моего подстрочника.)

Стихи эти почему-то больше читали тут, в первые, нищие годы освобождения.

Перед самыми этими годами, осенью 1983-го, мне стало совсем плохо. Я отказалась от очередной работы – не самиздатской, издательской, почти не вставала; все это было и непозволительно, и невыносимо. Несколько лет я знала, что на севере Литвы живет и служит алтарником архиепископ Винцен-тас Сладкявичюс, молитвенник и экзорцист. Тогда, буквально только что, ему дали кафедру в Кайшядо-рисе, между Вильнюсом и Каунасом; говорят, что тогда же он тайно стал кардиналом. Мне посоветовали поехать к нему. Я поехала; и он сказал: «Потерпите, это кончается». Была осень 1983-го, день св. Терезы, 15 октября. Прибавил он и очень важные слова: после, когда оно кончится, не гневите Бога. Будет не рай, будет жизнь, а сейчас ее нет. (Конечно, пишу не буквально, но смысл этот.)

В одной нынешней английской статье сказано, что «против течения истории» встали, среди прочих, «бывший актер преклонных лет, дочь бакалейщика, портовый электрик и польский Папа – поразительное, истинно честертоновское содружество».

После поездки к Сладкявичюсу я тяжело заболела. Это он, кстати, предполагал заранее: «Сейчас надо болеть, надо страдать и посвящать все это». Вот они, интенции. Ближе к весне, уже передвигаясь, я пересказывала его слова молодому литовскому диссиденту, который пришел и плакал, больше не было сил. Когда я пересказала и дала ему папский розарий, он встал на колени и поцеловал крест. Стыдно это писать? Да. Надо? Наверное, надо. Позже, в начале 1991-го, именно этому человеку запертые в Сенате литовцы поручили составить эмигрантское правительство (он случайно был, кажется, в Дании), но, слава Богу, это не понадобилось.

Сами цифры «1984» перечеркивали возможность жить. Мы вернулись в Москву из-за семейных дел. Стояла жара, время остановилось. Сотни раз я пересказывала начало «Наполеона Ноттингхильско-го» – Честертон заверяет там, что через 80 лет после 1904 года (когда он это писал) будет вполне человеческая жизнь, и три клерка спокойно пройдут через парк, зайдут в кафе… Взял Оруэлл саму цифру отсюда или нет, англичане спорят. Но тот, кто ее выдумал – что-то видел (посмотрите, как развивается «Наполеон»). Видел перелом времени, ничего не скажешь.

В мае 2000 года кардинал Сладкявичюс умер. Живет маленькая Литва, похожая на утопии Честертона своей красотой и беззащитностью. Заодно она, как и мы, показывает, чего Честертон в упор не видел: религиозный человек и просто «обычный человек», его любимый «common man», бывает (часто ли, не знает никто) хуже нерелигиозного. Казалось бы, так ясно в Писании, еще у пророков, а он – не знал.

Однако в отвратительный муляж теократии Литва не превратилась.

P.S.

СТИХИ ИЗ «ПЕРЕЛЕТНОГО КАБАКА»

В городе, огороженном непроходимой тьмой, Спрашивают в парламенте: «Кто собрался домой?» Никто не отвечает, дом не по пути, Да все перемерли, и домой некому идти.

Но люди еще проснутся, они искупят вину, Ибо жалеет наш Господь свою больную страну. Умерший и воскресший, хочешь домой? Душу свою вознесший, хочешь домой? Ноги изранишь, силы истратишь, сердце разобьешь, И тело твое будет в крови, когда до дома дойдешь. Но голос зовет сквозь годы: «Кто еще хочет свободы? Кто еще хочет победы? Идите домой!»

Когда мы жили в Литве, Якобсон уже умер. Замечу, что мы вернулись в Москву в первую годовщину его смерти, 27 сентября. В тот же день, двадцать два года спустя, мы переехали в другую квартиру.

Святая Анна

Только что я побывала в Литве. Там, в воскресенье, мы с моей подругой Оной были на мессе в храме св. Анны. Как он красив, передать трудно – готический

и маленький. Внутри картина: Дева Мария сидит рядом со Своей матерью, обе – в серебряных одеждах. Много лет назад, задолго до того, как у меня появились внуки, я поняла, что Анна – покровительница бабушек. Значит, к ней должны обращаться эти счастливые и несчастные существа.

Раньше при слове «бабушка» возникали два образа: нравственной строгости, которой недостает родителям (такой была мамина мать, Мария Петровна), и безудержного баловства (такими, в основном, были бабушки наших детей). Могло это и сочетаться самым прихотливым образом. А что же сейчас?

Кого ни послушаешь, одно и то же: бабушка, в самом лучшем случае, слабо пищит под натиском педократии. Закон неумолим; унижали женщин -вот вам феминизм, унижали негров – Бог знает что вышло, пороли и оскорбляли детей – пожалуйста, пе-дократия. Наверное, установилась она, скажем так, в интеллигентных семьях, но нетрудно представить и такой набор: бабушка – почти крестьянка, дочь или сын – образованны, дети – молодые хозяева земли хотя бы у себя в доме.

Сцилла настолько мерзка, что когда-то мы радовались бы и возможности Харибды. Даже теперь Марианна Вехова писала в журнале «Истина и Жизнь» о том, как радует она и оживляет забитых, запуганных детей. Мы толковали с ней потом – да, таких детей много. А вот послушаешь старушек-подруг, не сварливых, очень хороших, и сердце щемит. К примеру, бабушка убирает, дочь работает как вол, внуки валяются с наушниками. Помню, говорила я об этом по радио «София», еще в открытом эфире, с ответами, и как посыпалось: «Моего деда пороли, вышел прекрасный человек» и т. п. Не знаю; что-то мне не верится в благотворность насилия. Не верю я и в благотворность вседозволенности, модной при докторе Споке. Как-никак, знаю – и по себе, и по учению – силу первородного греха. Однако против Сциллы (орать, пороть, запрещать) есть и другое соображение.

Помните притчу о слоне? На его вольере висит табличка, сколько он съедает. Кто-то спрашивает сторожа: «Неужели он столько съест?», а тот отвечает: «Съесть-то он съест, да кто ж ему даст?» Вот именно. Дети, равно как и женщины, негры и т. п., просто не дадут себя тронуть – ни рукой, ни словом, ни даже примером, их они не видят. Мечты о герое Аверченко по фамилии Берегов, который привел в чувство неуправляемого Котю, маловыполнимы. Опускаю примеры, их каждый вспомнит сам, и сразу ставлю добрый русский вопрос: что же делать? Фэр то кё, как писала Тэффи?[ 65 ]

Ответ находим тоже в Литве, у недавно канонизированной Фаустины. Она учила примерно так: если легко – делай, если трудно – говори, если невозможно – молись. Видимо, воспитать детей, вкусивших низшей свободы, не трудно, а невозможно. Отсюда вывод – молитесь. Очень практично, честное слово. Так делала изначально мать Александра Меня, хотя вряд ли он был хоть когда-то капризным и себялюбивым. Так делаем мы во всех случаях – и семейных, и социальных. Демократия на том и стоит. Сама она, как заметил Черчилль, не так уж хороша, но все остальное – намного хуже. Что ж, значит, надо терпеть ее недостатки, добирая молитвой и жертвой. Всякая свобода, кроме духовной, держится невидимым трудом тех, кого апостол называл святыми. Поскольку слово это стало чем-то вроде похвалы или титула, можно бы сказать просто «христиане», хотя тут возникнут печальные обертоны. Но сейчас мы говорим не об этом. Поверьте, средство действует. Видимо, оно совпадает с Божьей волей. Святая Анна, покровительница бабушек, моли Бога о нас и о наших потомках!

Пярвалка

Возьму ли крылья зари и переселюсь на край моря… Пс 138, 9

Мемуары – самое ненадежное, что можно написать. Подводит память; меняешься сам; а главное – большая часть айсберга вообще от нас скрыта. Когда я пытаюсь что-то или кого-то вспомнить и запечатлеть это на бумаге, сразу встают стены и часто кажется, что сквозь них проникли бы только стихи или м