Сама жизнь — страница 43 из 53

Зато для меня этот лондонский журнал оказался сильнейшим противоядием. Свобода, достоинство, privacy, смех, защищенность уютного дома – против ежеминутного страха, что сейчас придут сажать отца-космополита или нас самих за недозволенное ремесло. Сдержанность и чудачество, терпимость и чувствительность – ну все как есть создавало образ блаженной страны, которой и полагается быть на краю света.

Позже, во второй половине 1950-х, когда мы уже поселились в Москве, я прочитала поэму Честертона «Белая лошадь». Из нее следовало, что мы, люди, должны непрестанно и незаметно выпалывать дикие травы, чтобы на меловых холмах оставалось четкое изображение белой лошади. Конечно, это – образ, да еще по-честертоновски неточный. На самом деле там вырезан дерн. Но противопоставление космоса и хаоса, хорошо знакомое из книг, ожило и больше не исчезало.

Сэр Исайя

Умер Исайя Берлин. Конечно, вся Англия, да и Европа с Америкой пишут о нем, как-никак – он признан одним из умнейших людей своего несчастного века. Для нас, хотя сам он этому удивлялся, он – еще и герой мифа. Наконец, он очень крупный ученый, не поддавшийся модным, быстро исчезающим крайностям. Казалось бы, свойства эти не имеют прямого отношения ни к Библии, ни к богословию. Однако журнал уже давно мечтает издать книгу его статей[ 113 ]. Если мы ее издадим, многие ужаснутся. Лет тридцать назад стал виден извне странный набор мнений, приличествующих верующему. Раньше, в страшнейшие времена, предполагалось, что христианин больше жалеет людей, больше щадит, меньше на них давит. Недобитые христиане вьщерживали Бог знает что ради Христа, не отступались от Него – а чужую свободу глубоко почитали. Ко второй половине 1960-х годов появились те их внуки или правнуки, которым так радовалась Ахматова. Вернулось почти все, даже советский новояз взломало «великое русское слово». Мандельштама, каким-то удивительным чутьем, возвели в первые из первых и уж, несомненно, повторяли его строки о легкой короне свободы. Свободы эти замечательные люди достигли, но все-таки для себя – они были нетерпимы, и далеко не только к «советскому». Когда же, примерно в это время, участились обращения, они очень редко приводили к милости.

Теперь это все опошлилось, но и укрепилось. «Либерал» ты, «консерватор», нам и в голову не приходит благоговейно почитать чужую свободу. Мы забыли, что стойкость – одно, нетерпимость -другое. С той улыбкой, которую Льюис называл «сладкой, клерикальной», мы говорим о различении греха и грешника, но так умозрительно, словно это – отвлеченно-ученая проблема, а не каждоминутная необходимость. Всё мы знаем, ничего не терпим, и вдруг увидим книгу, где Герцен, Толстой, Тургенев, даже Белинский – не монстры из советского учебника, а мудрецы и праведники, то есть люди, которые жить не могли без правды.

Мудрый, трезвый сэр Исайя глубоко почитает их. Особенно любит он Герцена, который жаждет правды, как Толстой, и чуждается фанатизма, как Тургенев. Читая статьи о них и эссе о свободе, за-програм-мированный человек может не только ужаснуться, но и очнуться. Естественно, с чем-то он будет несогласен, но, если он очнулся, он испытает тот особый стыд, который должны бы испытывать мы все, когда нам напоминают о милости, истине и свободе. Исайя Берлин прекрасно знал об опасностях «низшей свободы», спорить с ним на этом уровне – бессмысленно. Конечно, свобода опасна; как и милость. Что говорит об этом Новый Завет, а отчасти – и Ветхий, мы могли бы знать.

Если бы сэр Исайя жил в XIII веке, он мог бы назвать свободу своей Госпожой. Кстати, именно тогда, в веке Великой хартии, началось то, что создало Англию – может быть, единственную страну, где

умеют соединить суровый кодекс поведения с благородной свободой разума. Когда еврей из России (ну, Российской империи) стал там жить, поразительные свойства этих трех народов перемножились, как бы предваряя то, без чего мы пропадем.

Говорят, в самом конце жизни Исайя Берлин написал «совершенно христианское» письмо Израилю. Значить это может разное, от исповедания веры до призыва к милости.

Но, что бы он ни написал, важнее всего – не это: гость из Англии, рассказавший о письме, тут же стал вспоминать, каким деликатным, терпимым, скромным, что там – кротким был «сэр Айзэйя» в жизни. Читая его книги, вспомним об этом. Нам не хватает именно этих свойств.

Вот мы его и отпугнули. И то подумать, христианство было связано для него прежде всего с фанатизмом, христиан он в самом лучшем случае считал «ежами», людьми одной идеи. Скольких еще благородных и мудрых людей мы отпугнем?

О любви и браке[ 114 ]

Иногда удивляешься, а иногда – нет, что классики детектива – такие хорошие люди. Эдгар По, конечно, хороший в своем роде, но сумасшедший или во всяком случае алкоголик. Начнем с Конан Дойля,

который сделал детектив любимым чтением и высших, и средних, и низших классов. Многое трогает в нем: детская любовь к истории, рискованные поиски истины, рост, доброта, идиллический брак (второй), бесхитростное общение с умершими. О Честертоне, тоже огромном, как гора, нечего и говорить, его вот-вот причислят к лику блаженных. Трогает средце и Агата Кристи с ее нравственной строгостью, английской нелепостью, любовью к красоте и уюту, идиллическим браком (опять же – вторым). Поскольку статья эта – именно о браке, напомним, что у Честертона идиллическим был первый и единственный брак. Правда, ни у Агаты, ни у Гилберта Кийта от счастливых браков детей не было.

У Дороти Сэйерс сын был, а брак оказался несчастным. Человек она очень хороший, хотя странности ее превышают даже английскую норму. Как нередко случается, она прикрывала застенчивость «какой-то зверской манерой» (сказал это Льюис) и странными нарядами, вроде парчовых платьев и длинных серег. В молодости она часто и невинно влюблялась, пока не вышла за русского (еврейско-украинского) эмигранта по имени Джон Курнос. Записи и письма тех лет, когда он пытался привить ей беззаконие, так мучительны, что, увидев его книгу у моих американских хозяев, я не стала ее читать. Все-таки отстояв свое credo[ 115 ], бедная дочь священника, окончившая Оксфорд, как-то машинально сошлась с «обычным человеком». То ли он был женат, то ли просто сбежал – тайну разгадать трудно, очень уж она ее берегла, чтобы не убить родителей. Пришлось поехать к родственнице, родить там и оставить ей сына. Никто, даже друзья, ничего не знали, пока не увидели на похоронах взрослого и не очень приятного человека. Из писем видно, как сокрушалась она, что не могла его воспитывать[ 116 ]. Чтобы обеспечить «материальные блага», она поступила работать в рекламное бюро, а вскоре стала писать детективы.

Через несколько лет она вышла замуж за журналиста, похожего на героев Хемингуэя. Ей такие люди не нравились. Может быть, она его пожалела, может быть – очень хотела завести дом. Дом она обрела, но Джона Антони муж туда не взял, хотя обещал. Это было ударом; к тому же Аттертон Флеминг начал ей завидовать.

До самой смерти он унижал жену. Иначе и быть не может, если живут вместе самолюбивый неудачник и мудрая, деликатная, да еще знаменитая женщина. Поскольку эгоизм бездонен, сделать она ничего не могла. Со временем он, видимо, стал стыдиться, что у него такая жена. Так и шло, пока в начале 1950-х он не умер. Лет семь она прожила одна, в сельском доме, среди многочисленных кошек.

«Престолы и господства» она начала и бросила задолго до этого, в конце 1930-х. Те главы, которые написаны ею – не столько детектив, сколько чистая притча: вот – хороший брак, вот – плохой. Гарриет и Питера связывает пылкая влюбленность (бедная Дороти это подчеркивает), но не только. Прежде всего, они знают дружбу, радость равных. Можно различить и ту любовь-жалость (caritas, agape), благодаря которой вершина брака – в старости, как у старосветских помещиков или у Иоакима и Анны. Все это так прекрасно, что заражает Мередита, прежде боявшегося женитьбы. Страницы, где Гарриет устраивает дом для его будущей семьи – просто гимн пенатам.

Розамунда и Лоуренс сумели перегнать влюбленность в затяжную страсть со всеми ее последствиями. Эгоисты – оба, так что подозрения и требования идут с обеих сторон. Что вышло, дописала Джин Пэтон Уолш. Мы не знаем, чем кончила бы книгу Д. С, но это неважно. Ничего хорошего выйти не могло, на эгоизме ничего не построишь, во что бы он ни облекался. Опасней всего, если его называют любовью. Чем выше ангел, тем хуже он в виде беса. Это и определило слово книги «Престолы и господства».

Обычные люди того времени в лучшем случае смеялись: что за старомодная чушь! Тогда с удовольствием открыли так называемый «свободный брак». Наверное, он лучше ханжеского, но тоже не радость. Чтобы он не привел хотя бы к тоске, нужно выключить все чувства. Смелые и честные люди, спокойно блудящие на стороне, – все-таки утопия. У Розамунды с мужем дела еще печальней – они тесно связаны, просто вцепились друг в друга. Получилось что-то вроде детектива на сюжет Анны Карениной. Собственно говоря, Вронский уже поостыл и был бы рад свободному браку, как многие мужчины. Рады ли ему нормальные, хотя и увечащие себя женщины? Я думаю, нет.

Дороти Сэйерс – не Толстой. Ее притча – не гениальный роман, а свидетельство хорошей христианки. Их на свете мало; суррогаты так пугают, что стыдно писать эти слова. Но ничего не поделаешь, христианка она хорошая, и послушать ее нам стоит.

Прибавим некоторые сведения, важные для этой книги.

Когда Питер приехал в Оксфорд, где Гарриет разбирала сложное «дело», они вместе написали сонет. Вернее, она написала восемь строк и оставила, а он дописал еще шесть. Вскоре после этого ее гордость, мешавшая принять его любовь, рухнула и разбилась. Он спросил: «Placetne, Domina?», и она ответила: «Placet» («Угодно ли тебе, госпожа?»-«Угодно»). Все это рассказано в книге «Ежегодный ужин», которую, может быть, тоже издадут по-русски. А вот – сонет: