Сама жизнь — страница 50 из 53

Нет. Мне любая история несимпатична.

Если бы у вас была возможность выбрать век и жить в нем, что бы Вы выбрали?

Если мы говорим не о сказке, то они все более-менее одинаковы. Если о сказке – вудхаузовскую Англию. А в России, наверное, никакой.

Вы могли бы как-то описать, что такое «рус ский человек» по сравнению с «человеком вообще»? Какие-нибудь характерные черты…

Русский, если начать с хорошего, – это кротость. Ее исключительно мало, но кроткие спасают страну. А на другом полюсе – беспощадность. Здесь, в России, она выражалась не в отсутствии доброты, а в отсутствии пощады, в отсутствии милости. Литовская жизнь была другой. Там и главные добродетели – не кротость с чем-то похожим, а душевное здоровье и особая домашность. Я уверена, что самые совершенные и лучшие существа в каждом народе -это его святые. У Нила Сорского – полная преданность Богу, и она же, но еще помноженная на какую-то особую кротость, – у Феодосия, у Сергия – вообще все, что только бывает, у Серафима – сами знаете. Что-то очень похожее я видела у русских людей. В этом смысле какое-то невероятное сокровище Россия в себе несет. Как и все сокровища – это капелька, но ее, вероятно, хватает. Потому что Содом и Гоморра не произошли с нами, а должны были произойти еще в 1930-е годы.

–А шестьдесят миллионов убитых людей?

Все-таки это – не Содом и Гоморра, там ведь вообще никого не осталось. В 1983 году я поехала в Вильнюс к кардиналу Сладкявичусу, потому что сходила с ума и просила его о чем-то вроде экзорцизма. Он сказал: не нужно, потому что сейчас зло немыслимо сильно и моя депрессия в такой ситуации – нормальное состояние. И просил – когда все изменится, будет просто жизнь, а не ад – чтобы я не гневила Бога.

Есть ли у человека, который прожил жизнь в СССР, какое-нибудь позитивное знание, отличающее его от человека, который советского опыта не имеет?

Вроде бы нет. Я не знаю. Я не могу себе представить, что иначе было бы со мной. Зачем-то Бог все это попустил, а зачем – не знаю. Я считаю, что «Советы» в любом случае ужасны, и гордиться нам нечем. Совершенно нечем нам гордиться. Мы очень страшные.

Времена и нравы

Беседа с Зоей Световой

–НатальяЛеонидовна, вы были первым перевод чиком, открывшим для русского читателя «друго го» Честертона-христианского писателя и мысли теля. А сами вы когда познакомились с таким Честертоном?

–Осенью 1944 года мы вернулись из эвакуации в 11итер, и я просто ринулась заниматься английским.

Мне давал уроки беглый английский моряк. У отца в библиотеке было много английских детективов, и мы с моим учителем Линардом их читали. Мне детективы Честертона нравились меньше, чем романы Агаты Кристи или Найо Марш, например. В 1945-м Линарда посадили. В 1946-м я взяла в Публичке честертонов-ское «Возвращение Дон Кихота» и совершенно влюбилась и в эту книгу, и в ее автора. Мне тогда было восемнадцать лет, и я дружила с одним мальчиком, теперь он уважаемый профессор, ученик Ольги Михайловны Фрейденберг. Так вот, мы с ним играли в героев Честертона. Мы договорились, что он – Майкл Херн, а я – Оливия, барышня такая кисейная с любовью к старине. Я обожала Средневековье, собиралась быть медиевисткой, а он занимался античностью и культурой майя. Мы тогда по-настоящему полюбили Честертона, но совершенно не понимали, что он христианский писатель. Его книги помогли мне пережить постановление Жданова. Я помню, как плакала, прочитав газету с текстом постановления, но через день успокоилась, потому что мы снова играли в «Дон Кихота». В то время атмосфера в Питере была какая-то оксфордско-сорбоннская. Было такое ощущение, что весь кошмар происходит где-то далеко.

В начале 1950-х годов во время кампании по борьбе с космополитизмом ваш отец был объявлен космополитом, вас выгнали с работы. Как вы пере живали то трудное время?

Я сидела дома, была в отчаянии. Через год меня выгнали с работы, а потом не брали никуда, даже преподавать в школу. И опять меня спас Честертон: тогда я прочитала роман «Перелетный кабак». Это поразительная книжка, по-моему, самая лучшая антиутопия. Читая, дошла до стихов, которые через много лет перевел Тоша Якобсон. В его переводе они звучат так:

В городе, огороженном непроходимой тьмой,

Спрашивают в парламенте: «Кто собрался домой?»

Никто не отвечает, дом не по пути,

Да все перемерли, и домой некому идти.

Но люди еще проснутся, они искупят вину,

Ибо жалеет наш Господь Свою больную страну.

Умерший и воскресший, хочешь домой?

Душу свою вознесший, хочешь домой?

Ноги изранишь, силы истратишь, сердце разобьешь,

И тело твое будет в крови, пока до дома дойдешь.

Но голос зовет сквозь годы: «Кто еще хочет свободы?

Кто еще хочет победы? Идите домой!»

Я не могу вам передать, что со мной произошло, когда я прочла эти строки. И сейчас, когда я вспоминаю те годы, начало 1951-го представляется мне кромешной ночью. Тогда со мной не здоровалось полгорода. Кто-то сказал, что голос Честертона подобен зову боевой трубы. Правда, военные уподобления не очень подходят для христиан. Но это был тот самый случай: прочтя эти стихи, я будто бы очнулась от страшного сна и ожила. Поняв, что Честертон – самый главный, я в него буквально вцепилась.

Вы одна из первых начали переводить для самиздата. Как возникла идея такой работы?

Была зима 1960-1961 года. Мы жили под Москвой. Уже родился мой старший сын Томас, и я ждала дочь Марию. Я перевела «Кусочек мела» и стала дарить друзьям. Не знаю, можно ли это назвать самиздатом. Я просто дарила свои переводы.

–В то время ходили легенды о вашей необыкно венной трудоспособности, о том, что вы переводи те необыкновенно быстро.

Я переводила двадцать пять эссе в год. В каждом эссе около четырех страничек. Кроме того, конечно, я занималась другими переводами, для денег.

Потом стала переводить и романы. Значит, в год была или книжка Льюиса, или двадцать пять эссе. Это была моя «норма». Каждый текст чему-нибудь посвящался. С этими переводами бывали всякие невероятные происшествия. Как-то я подарила одному из своих друзей четыре эссе. Он забыл рукопись в электричке, и мы тогда говорили: «Все, книга пошла в массы».

Каков был тираж ваших переводов?

–Четыре экземпляра. Тогда машинисток не было.

Печатали мой муж или Володя Муравьев, иногда -друзья.

Четыре экземпляра уходили по друзьям?

Они уходили, а потом их перепечатывали с невероятными издержками. Когда я приводила в порядок книгу о Франциске Ассизском, то увидела, что текст сократился примерно на треть. Обычно, когда перепечатывали, много сокращали. «Франциск Ассизский» был закончен в 1963 году к Пасхе. Я его подарила отцу Всеволоду Шпиллеру.

Чем были для вас эти переводы: своего рода служением?

Да, служением. Я считала необходимым, чтобы люди прочли эти книги. Кроме того, живя подолгу в Литве, я впитывала особенности католического

благочестия. Не обращая еще внимания на фарисейство, я видела только самое лучшее. Католики очень любят так называемые «интенции». Они все свои поступки посвящают чему-то и совершают во имя чего-то. Например, не пьют кофе, чтобы разрешился кубинский кризис или чтобы Алика Гинзбурга выпустили из тюрьмы. Кому-то это покажется формализмом, но это очень детское и искреннее отношение. Недавно в одной статье я прочла, что диссиденты не смогли расшатать советскую власть. Мне кажется, что в какой-то мере они ее расшатали, но такого колосса, даже на глиняных ногах, трудно расшатать нескольким людям. Поэтому я думаю, что и постоянные наивные «интенции» прибалтийских католичек не меньше расшатывали систему.

Приведите, пожалуйста, пример, когда ваши переводы были такими вот «интенциями».

Когда Иоанн Павел II был ранен, я переводила роман «Человек, который был Четвергом». Я кончила перевод, и Папе стало лучше. Эссе «О Польше» переводила в подарок тайному доминиканскому священнику, который у нас жил. В миру он был милиционер-связист. Тогда только что объявили военное положение в Польше, а у него был день рождения. В эссе говорится о том, что Польша – это страна, которая способна выстоять даже тогда, когда уже нет никакой надежды.

Как вы относитесь к современному переводу?

В начале перестройки одна иностранная журналистка спросила: «Почему у вас так разгулялись переводчики, так много и хорошо переводят?» Мне пришлось ей объяснять, что перевод был для нас единственной возможностью говорить то, что мы

хотели. А сейчас можно писать самому, все разрешено и многие люди знают иностранные языки. Нет оснований переводить день и ночь; к тому же за это почти совсем не платят.

Каким вам видится будущее перевода в России?

Мне кажется, перевод умирает. Если нужно, он воскреснет, но в очень малом объеме. Большинство же людей будут читать в подлиннике; собственно, повсюду в мире к этому идет. Это не утопия, выучить язык не так уж трудно. Перевода не было в Средние века. Человек переписывал, заменив две буквы, и называл это собственным произведением. Или менял 99 процентов текста и называл это переводом. Границы перевода четко определились лишь к XIX веку. Я думаю, что в будущем останутся люди, которые, имея другую профессию, прочтут что-то на иностранном языке и скажут: «Я хочу, чтобы эта книга была по-русски, внутри моего языка». Такое вполне возможно, особенно со стихами.

В последнее время, кроме Честертона, вы еще переводите и Вудхауза. Это тоже ваш любимый пи сатель?

Здесь как раз тот самый случай. Я очень хотела, чтобы его книги смогли прочесть по-русски. Когда в далеком 1946 году мы с тем мальчиком гуляли по Питеру, я прочитала и Вудхауза. Потом продолжала читать его всю жизнь, но думала, что перевести его невозможно. В 1996 году я работала в американских архивах Льюиса. Американцы отнеслись спокойно к этим трудам, но когда я сказала хозяйке, у которой жила, что перевожу Вудхауза, она буквально подпрыгнула. На одной из лекций моя хозяйка объявила собравшимся, что я перевожу Вудхауза.