[ 33 ]. Мало того -меня воспитала та самая Пеготти. Больше всего на свете я обязана няне, Лукерье Яковлевне, орловской крестьянке.
Тимур
Зима 1950-1951 года очень много значила. Летом меня выгнали с работы, куда послали за год до этого, и мы с мамой снова стали делать абажуры. Стояла полная тишина: Питер затих, гости у нас не кишели. Я читала Лескова, журнал «Strand», привезенный из Лондона Валентиной Михайловной Ходасевич в 1924 году, и «Перелетный кабак». Именно тогда стихи из него соединили для меня дом и свободу, крестьянский кенозис с английским либерализмом. Даст Бог, я еще напишу об этом. Сейчас собираюсь рассказать о другом.
Сравнительно молодой летчик, который почему-то писал картины, попросил меня об очень странной услуге: он служил и дружил с сыном Фрунзе, того убили, надо написать его портрет, а я на него похожа. Я удивилась, но согласилась. Неподалеку от Русского музея, если не путаю – в доме Виельгорских, неофициальные художники заняли большую запущенную комнату. Удивительно, как сильна была тогда не учтенная властями жизнь. И абажуры мы сдавали в тайный магазин бывшей фрейлины, и стихами беспрерывно обменивались, а тут еще подпольная мастерская на самом виду.
Стала я туда ходить. Узнав об этом, бывшая сокурсница, с которой мы совсем не дружили, написала и подарила мне стихи, начинавшиеся так:
Милый друг, в суровой жизни не влечет тебя Амур, хочешь ты служить отчизне, как прославленный Тимур.
Амур меня влек, я была давно и несчастливо влюблена, что же до отчизны, после посадки Руни Зерновой и Ильи Сермана я билась и молилась при одном этом слове.
Итак, я позировала, читая художнику Коле «Поэму без героя», а он писал, отвергая «бабьи стихи» и предлагая мне взамен Павла Васильева. Репродукция портрета сохранилась у мамы. Это – полный бред: кисейная барышня в летном шлеме. Для чего он был предназначен? Не знаю… Скажу главное: именно в ту зимуя снова стала «практиковать», как выражаются католики. Всю идиотскую пору ранней молодости я плакала в церкви, мечтала, воспаряла, но не причащалась, тем более – не исповедовалась. Каноны разбавленного романтизма это запрещали или, скорей, заставляли считать ненужным.
Тимур (2)
Летом того же, 1951-го года я поехала искать работу в Москве. Мама почему-то надеялась, что Москва больше верит слезам. На уровне учреждений это было не так, а вот люди были живее, чем у нас. Кто-то где-то слушал, как Пастернак читает свой перевод, кто-то ходил по улицам, читая стихи, и вообще, жизнь – была, в отличие от Питера, где зима 1950-го-1951-го прошла отчасти на небе, но уж никак не на земле.
Жила я не у Гариных, они куда-то уехали. Сперва поселилась у Елены Ивановны Васильевой, в одном из сретенских переулков, потом – у Рошалей, на Полянке. Там бывало много народу. Муж Майи Рошаль – Георгий Борисович Федоров, человек совершенно замечательный, переписывался с Эмкой Манделем, будущим Наумом Коржавиным. Мне он (муж, а не Мандель, пребывавший в ссылке) прочитал стихи:
Можно рифмы нанизывать Посложней и попроще, Но никто нас не вызовет На Сенатскую площадь…
Теперь их все знают, многие – ругают, а ты тогда поживи!
Среди рошалевских, точнее – федоровских гостей был молодой моряк Тимур. Познакомившись с ним, я через несколько дней сняла на Петровке угол – то ли кто-то сказал, что неудобно обременять друзей, то ли я сама поняла. Сняла угол, пришла откуда-то и прилегла на железную кровать, отделенную занавеской, за которой ходила и шуршала хозяйка.
Вдруг я чувствую, что рядом, на стуле, кто-то сидит. Смотрю, а это Тимур с розами и шампанским. Я онемела от ужаса, потом подняла крик, наверное -тихий. Читатель не поймет этих слов, поэтому поясню: хозяйка была чужая, и я испугалась, что меня обвинят в моральном разложении. Бедный Тимур счел меня сумасшедшей и ушел, оставив цветы. Неужели здесь, в Москве, было настолько иначе? Сам он, конечно, был моряком, а не безработным, и сыном Аркадия Гайдара, а не космополита, но все-таки…
Увиделись мы почти через сорок лет, на «Апреле», если кто помнит – что это. Как ни странно – узнали друг друга, обнялись и решили встретиться, но слишком были стары и заняты. Я переводила дни и ночи, он стал контр-адмиралом. Кроме того, к тому времени у каждого из нас появились внуки.
У Столба и Гриба
Филологи «золотого века»[ 34 ], то есть примерно 1945-1948-го годов, довольно скоро начинали понимать, что они должны знать историю не хуже историков и владеть сопутствующими филологии ремеслами, скажем – переводом. Оговорю сразу: узнавали это те, кто был влюблен в свою загадочную науку. Рядом смирно пребывали девушки, варившие синюю тушь для ресниц или вязавшие кофты. Они (девушки, но и кофты) были красивее опупелых. Таких красавиц, словно с камеи, как Лина П. и Светлана Г., я позже не видела, причем одна была dark (morena), a другая – fair (rubia)[ 35 ]; одна – похожа на гречанку, другая – на датчанку. Правда, была и Мара Б., сочетавшая ученость с тяжелыми рыжими волосами. Но я отвлеклась.
Чтобы овладеть переводом, мы переводили. Больше всего помогал нам Ефим Григорьевич Эткинд. Кажется, мне в голову не приходило, что это будет моей главной, если не единственной, профессией. Мы смутно мечтали о какой-то сияющей славе, связанной с наукой. Надеюсь, что науку мы все же любили больше, чем себя. Приведутолько один пример, от обратного. Я стояла спиной к выходу и смотрела на список конкурсных тем. Среди них были «Иберо-романские лексические параллели». Подошел ослепительный, как Стирфорт, предмет моей первой любви, Готя Степанов, и окончательно пленил меня, сказав примерно так: «Натали, вы, может быть, любите науку в себе, а вот я – себя в науке. Поэтому уступите мне тему». Конечно, он шутил, а все-таки… Тему я уступила, доклад его был блестящим.
Сверхтщеславную мечту удачно разрушили папины беды. Как дочь космополита ни в какую аспирантуру я пойти не могла. Благороднейший Шишмарёв настоял на том, чтобы я сдавала «кандидатские» экстерном, и я их сдавала, но даже его просьбы не помогли, когда речь зашла о диссертации. Кстати, мечтала о ней уже только мама. Мне, выгнанной с работы после первого же года, было совсем не до того.
Так я стала переводчицей. В Питере заказов было мало, в Москве – много. Начиная с переезда (май 1953-го) я постоянно работала для издательств, главным образом – для Гослита, как по старой памяти называли «Художественную литературу». Особенно споро пошло, когда летом 1955-го выделилась редакция современной литературы. К ней отнесли Пиран-делло, Честертона, Лорку и многих других, тоже не очень современных.
Начальством (кажется, заместителями главного редактора) стали Валерий Сергеевич Столбов и Борис Тимофеевич Грибанов. Они были прекрасны. Именно им да еще «Иностранке» мы обязаны тем, что Бродский назвал «окном в Европу, через которое он и вывалился» (цитирую неточно). Б. Г., прозванный Грибом, затеял «Всемирную литературу». В. С, прозванный Столбом, особенно способствовал испанистике, поскольку еще студентом воевал в Испании. Он приветил Гелескула, Дубина, Малиновскую; у него работали такие редакторы, как Стелла Шмидт, Лилиана Бреверн, Галя Полонская. Работала там и Альба, дочь аргентинки, и Скина, дочь индуса. У англичан, подвластных Грибу, работала Эрна Шахова, похожая на Лилиан Гиш (наверное, многие знают ее дочь Машу), а переводили, среди прочих, Виктор Хинкис и Владимир Смирнов. У французов разместился известный вам Борис Вайсман и такие асы, как Ирина Лилеева, Олег Лозовецкий, Морис Ваксмахер; с разных языков переводили Коля Томашевский и Симон Маркиш. Словом, Гос-лит конца 1950-х, 1960-х, да и 1970-х годов был, на уровне редакторов, истинным цветником, где мы, переводчики, легко попадали в совершенно несоветскую атмосферу. Но, в отличие от других издательств, этому способствовали начальники – бывший разведчик Столб и чуть ли не комсомольский работник Гриб.
Они тоже были fair и dark. Валерий Сергеевич, из Вятки, вообще напоминал эскимоса, но голубоглазого и светловолосого, если такие бывают. Оба отличались изысканной куртуазностью (Б. Г. даже целовал нам, дамам, руку); оба почти непрерывно пили коньяк (может быть, и другие напитки). Я не знаю и не люблю «шестидесятые», боюсь коллективов, туризма, бодрых песен, а это – люблю и вспоминаю с огромной благодарностью.
Прибавлю, что с детьми повезло и Столбу, и Грибу. Дочь В. С. – африканистка Ольга Столбова, похожая на деревянную мадонну; у нее мы раньше собирались в день его смерти. Среди грибанов-ских потомков – Саша Грибанов, занимавшийся Солженицынским фондом, Марина, ее дочь Ася, пе-реводчик-библеист, с которой мы недавно выпустили книгу Чарльза Додда, и Асины дети – Аня, Даша, Сережа Десницкие. У Саши – Соня и Вера, они в Америке. Сколько лет прошло, а все мы связаны.
Dr Trauberg
Помнит ли кто-нибудь страшный май 1980 года? Приближались Олимпийские игры, Москву очищали от разных хиппи, которых было немало, недавно начался Афганистан, приближалась Польша. Мы еще осенью переехали в Литву-дети, уже взрослые, сказали мне, что больше в Москве жить не могут. Помню, как я ехала с вокзала, прижимая к себе кота, и думала: «Вот, ровно десять лет прошло в России, а теперь, навсегда, в Литву». Почему я ошибалась, расскажу в другой раз.
Итак, мы с Марией жили в Литве, а Томас – еще в Москве. Предполагалось, что его жена Оля и новорожденный сын Матвей скоро приедут, а там и все они переберутся. Последнее было спорно; Оля то
хотела уехать, то не хотела, а Матвей был очень слабенький.
На время, на лето, Оля с Матвеем и старшим сыном Андреем (четыре года) прибыли в середине мая. И сразу же, чуть ли не на следующий день, меня вызвали в Москву, потому что у мамы пошла горлом кровь и ее увезли в больницу.