Вот последняя раса, не даром защитились они умершей почвой — цветом пустыни.
Ослы шныряют толпой.
Эти принаровились. Глаза бездумные.
— Лишнего не сделаю, хозяин, как ни горячись. Проковыряешь дыру на чолке — тебе же хуже… Важничать, брат, нечем: судьба! Повернись она иначе, быть бы и мне хозяином и ковырять бы на тебе спину… Естественный подбор, брат, да…
Болтаются уши. Все для него знакомо. Ничего нет на земле особенного и ослик толкает тюками прохожих, получает тумаки, прошныривая толпою базарников.
Садык разложил четыре халата, катушки ниток. В одной руке его роза, другой держит пьялу горячего чая.
— Салам, товарищ! Как поживайот?
— Здравствуй, здравствуй, Садык…
Пора за город — к Чапан-Ате.
Одна из дорог к высотам Чапан-Аты ведет через Афросиаб — развалины древнего Самарканда.
Минуя кладбище, спускаешься на большую дорогу. Минуя каменный мост Сиаба, попадаешь в пригородную деревеньку, в конце которой кривой чайханщик останавливает поболтать, предложить за добрую советскую цену винограда, и, наконец, вырываешься в пустыню.
Холмы отлого начинаются за деревенькой. Полузабытые сады. Одинокие ореховые деревья.
Две дороги окружают высоты и обе сходятся у заревшанской Арки.
Как ручейки, по каменистым грудам вьются тропинки — все они стягиваются к Чапан-Ате, Отцу Пастухов, легендарному герою, защищающему Самарканд от разлития Заревшана.
Верстах в восьми на одной из выдающихся шапок возвышенности стоит мавзолей — мечеть Чапан-Аты.
Возвышенность защищает, как искусственная насыпь, низменность от прорына реки.
— Когда очень прогневаем Аллаха, горы и камни потеряют сцепку свою — все ворота для огня и воды откроются, — сказывал мне Галей.
И что бы было, если бы Заревшан проточил высоты — черный ил оказался бы на месте Самарканда.
Но скала прочная, объеденная бурным потоком, она отшлифовала пласты своих залежей в кремневые плиты.
Древние отвели бушующий Заревшан в параллельный ему арык Кара-Су.
Кара-Су питает рисовые поля, в Кара-Су любящая более спокойные воды рыба.
Памятник Чапан-Аты для меня исключительный пример связи рельефа почвы с архитектурой.
Мыши и серые змеи обитатели этой мечети.
По обетам чьи-то руки наполняют сосуды с водой в углу мечети.
У гробницы обычный стяг из конского волоса с навязанными ленточками тканей от болящих и просящих паломников, как в Италии в часовенках св. Девы.
Отсюда предо мной вся Самаркандия.
К юго-западу едва виден Биби-Ханым.
Налево цепь гор, возвышающихся до вечных снегов.
На восток за рекой Ворота Самарканда, где проходит железная дорога.
На север до безконца уходит Заревшан, распластываясь бесчисленными рукавами с хребтами черного ила.
Влево от Заревшана до Заревшана Самаркандия. Серебряно-зеленые градации, как в плоской чаше. Где то там, в Бухаре, сливается ее далекий край с небом.
Небо я видел во все часы суток.
Днем оно невероятных разливов от нежностей горизонта до дыры, зияющей в звезды на зените.
От окружения солнца оно имеет еще новые разливы до противустоящей солнцу точки.
Этот переплет ультрамарина, сапфира, кобальта огнит почву, скалы, делая ничтожной зеленцу растительности, в конец осеребряя ее, — получается географический колорит страны в этих двух антиподах неба и почвы.
Это и дает в Самаркандии ощущение зноя, жара, огня под чашей неба.
Человеку жутко между этими цветовыми полюсами и восточное творчество разрешило аккорд, создав только здесь и существующий колорит бирюзы.
Он дополнительный с точностью к огню почвы и он же отводит основную синюю, давая ей выход к смешанности зеленых. Аральское море подсказало художникам эту бирюзу.
Первое мое восклицание друзьям моим о куполе Шах-Зинды было:
— Да ведь это вода! Это заклинание бирюзой огненности пустыни!
В угадании этого цвета в мозаике и майолике и есть колористический гений Востока[1].
Мавзолей Чапан-Аты сохранился лишь в своем корпусе. От облицовки осталась часть барабана и купола.
Изразцы растащены по музеям Европы. Обломки их ухетывают крышу и подветренную стену. На горе и ее склонах, валяются обломки бирюзового откровения.
Бывало ночь заставала меня на высотах Чапан-Аты.
Небо над Атой становилось уютнее: звезды давали обозначение пространству сферы.
Спускаясь, сбиваешься, отыскивая тропинку, царапаешь ноги колючками.
Необъятный воздух, запах приторно сладких и острых растений.
От аулов доносится женский плач, надрывной, то оскорбленный, то жалостный. Плач изменил свои рулады. Перебросился в сторону, ему ответили другие плачи. В теневых ложбинах склонов засверкали двойные точки: то шакалы стягиваются к жилью человека.
Заухали собаки в кишлаках…
На кладбище Афросиаба сражения собак с шакалами: здесь между ними смертная борьба за добытого мертвеца.
Не долго залеживаются покойники в могилах. Часто степной волкодав, провожая без отдыха бегущую процессию с его хозяином на одре, застревает возле могилы, чтобы не уступить бренные останки своего господина другому лакомке и за ночь уничтожает труп.
Окраины города спят. Одинокий уборщик выметает участок, утонув вместе с фонариком в тучах пыли.
Из темноты уличной ниши трусовато-громко окликает ночной сторож. Огрызнется под ногой почивший среди улицы пес.
Скрипучей лесенкой подымаюсь в мою белую комнату и прямо на сенник. В окнах повисла Большая Медведица и светится от серпа луны барабан Биби-Ханыма.
Соскучившийся мышенок пискнет над ухом — куда лезешь, глупый…
Приятная усталость всего тела.
Глаза смыкаются сами собой. Чтоб не забыть: в Самарканде очень много мышей…
Афросиаб представляет внушительную картину и прекрасный план древнего Самарканда, разрушенного Чингиз-Ханом. Город окружен был громадной высоты стеной, остатки которой огибают холмы. Центральная котловина представляется мне площадью бывшего водоема, распределяющего воду.
Основательные раскопки Афросиаба откроют еще многие диковины на ряду с эстетическими ценностями, они помогут дальнейшему освещению вопроса о движениях культуры между Азией, Африкой и Европой, потому что здесь действительно был некий узел Индии, Египта и Греции.
Терракота и стекло, найденные здесь, высокого стиля и техники.
На Афросиабе есть и другое: здесь есть ложбина — любимое место слета орлов, где происходят дележи добычи, драки и любовь орлиная.
Здесь пасутся стада верблюдов.
Верблюдицы ласкают и лижут своих детей, а на холме, застыв на корточках, забывшийся монгол целыми часами не меняет позы.
Афросиаб с восточным ветром поставляет самаркандскую пыль, самую мелкую пыль в мире, застилающую нос и уши, сушащую гортань, а с ветром западным снова принимает на свои развалины тучи этой же пыли. Обмен не вполне честный: в низинах и оврагах города пыль застревает и понемногу Самарканд растет, Афросиаб же выветривается. В колодцах и норах его роются одинокие искатели. Официально раскопки запрещены Отделом Охраны в ожидании организованных технически и научно исследований.
За западной частью Афросиаба по дороге к вокзалу — селение прокаженных. Жутко и тяжело видеть отщепенцев. Безмолвные фигуры детей и старух сидят у дверей мазанок вдали от дороги.
Восточный закон гигиены запрещает прокаженным закрывать лица и носить чадры женщинам, чтобы отмечать чураемых и предупреждать здоровых при нечаянных встречах.
В восточном углу Афросиаба, где Сиаб образует подкову, протекая глубокой щелью, находится могила Даниара.
Самый гроб длиною саженей в семь: мертвые останки росли на протяжении веков, удлиняя ложе святого, покуда забавники рационалисты не ограничили гроб каменными стенами со стороны обрыва.
Посмотрим, не спихнет ли упрямая нога Даниара мелочное ухищрение маловерных. Ниже гробницы в тени карагачей находится обширная терраса, на которой из под могильной скалы выбивает родник Даниара.
В верхней части он только для питья, площадкой ниже он образует студеный бассейн, где можно не без труда окунуться. Из него родник стекает в Сиаб, смешиваясь с бурным изумрудно-серым потоком вод Сиаба.
Даниар в доброе время был пикниковым местом самаркандцев, остатки очагов подтверждают это. Теперь не до пикников строителям окраинных устоев, а наезжие больше заняты погрузкой муки, кишмиша и риса, — к чорту пикники, когда родина дохнет с голоду! Поэтому у Даниара сон и тишина под карагачами и ничто не мешает забредшему живописцу вникнуть в построение на холсте видимого.
Вода Сиаба хорошо стирает белье: на сучьях тополей сквозняком ущелья оно быстро сушится.
На Афросиабе производил я наблюдения и опыты над проблемой пространства и его восприятием. Любовался и постигал восточную бирюзу.
Иной раз засыпал на холме под жвачку верблюдов и тогда орлы начинали кружиться над бренным телом. Свист и ветер их крыльев будили меня и я колотил палкой о перья и когти хищников, тяжело управляющих движением.
Видел я Самаркандию с вершины Агалыка. Серая мгла пыли — низменность потонула в ней.
Крошечная царапина Биби-Ханыма едва уловима глазом.
Ни зелени садов, ни бирюзы людского гения, не видно отсюда, а вершина еще не снеговая. Снега рядом — за следующей грядой сияют они.
Не выдерживает масштаба человеческое зодчество пред куполами снежных вершин.
Да и все Искусство не есть ли только репетиция к превращению самого человека в Искусство?
Сама жизнь не только ли еще проэкция будущих возможностей?
Чувства, разум и кровь не танцуют ли покуда шакало-собачий балет — да и балет ли еще предстоит поставить человеку на сцене вселенной?
Незаметно прокралась осень на улицы и в окрестности.
Первыми появились облака и тучи. Небо разукрасилось новыми красками — зори утренние и вечерние зарадужили небо из края в край.