[9] теща сняла скатерть и потрясла ею по всем углам, приговаривая:
— Вот тебе, дедушка домовой, все четыре кута, обживай их! Вот кут передний, вот кут гостиной, вот спальной, вот и стряпчий. — Потом высыпала угли в печурку и к Никите со словами: — Горшок разобьешь и в полночь закопаешь под передним углом. А для бережения, чтоб злые люди не напустили на двор лихого домового, сыщи и повесь на конюшне медвежью голову!
— Как только сыщу, матушка Орина, так и прибью, — с улыбкой пообещал Никита.
— Надо было заранее приготовить, — проворчала теща, вздохнула: — И как только жить собираются, а? Старину не помнят, обрядов не знают! Одно веселье на уме… Ну, что стоишь? Кличь друзей да гостей, хлеб-соль к столу есть, новый дом обживать!
А гостей к Никите сошлось много, и хозяева угощали их радушно, особенно кума Михаила Хомутова, который когда-то крестил их первенца Степанушку, сотника стрелецкого, под началом которого ходил Никита. Потчевали куму Анницу, жену сотника, славную на Самаре как самую красивую женщину да и самую, пожалуй, ласковую, обходительную с последним нищебродом, которого горемычная судьба заносила в их город. Угощали на славу товарищей по службе, тех, кто помогал ставить просторный дом: пятидесятника Анику Хомуцкого, десятников Митьку Самару, да Алешку Торшилова, да стрельцов Гришку Суханова, Еремку Потапова, Ивашку Беляя, да всех и не перечислить! Гости засиделись до вторых петухов, а потом повалились спать, кто на лавку, кто под лавку, а кто и на сеновал полез…
С того сеновала и приключилась беда. Еремка Потапов со сна и с изрядного перепою вынул кремень да и принялся разжигать трут, чтобы запалить какой ни то свет — в чужом подворье да во тьме не враз-то отыщешь погреб с хмельным пивом! Трут зажечь не зажег, только пальцы в кровь избил да пустил роковую искру в сухое сено. Когда полыхнуло, вмиг протрезвевший Еремка с воплем: «Пожаар! Гори-им!» — кинулся в избу будить хозяина и тяжелых на подъем хмельных гостей.
До самого рассвета стрельцы, спотыкаясь и падая, бегали вокруг пожарища, плескали на горящие балки воду из ведер, благо колодец был во дворе, да что толку — не удержался верхом за гриву резвого скакуна, за хвост и подавно не удержишься! Коль сгорел дом, то и обгоревшая матица со стропилами не крыша над головой!
В сторонке, на затоптанном и золой засыпанном дворе близ скотного сарая стояла насмерть перепуганная Параня, прижимая к груди крохотную Маремьянку. Пообок жались Степанка да Малаша. Красивое, всегда улыбчивое, большеглазое лицо Парани казалось застывшей глиняной маской безысходного горя. С темных ресниц на полные щеки катились едкие слезы, но Паране было не до слез — сердце давил страх близкой зимы — старый-то дом родительница Орина уже сговорилась продать новоприехавшим в город людям, а сама переезжает на жительство к старшему сыну, в Саратов.
— Вот, Степанка, беда-то какая, а? — скорее сама себе прошептала красивыми полными губами Параня, не глядя даже на сына, который, по-мужски скрестив руки на груди, молча, насупившись, смотрел на дымящиеся развалины, на большую толпу сбежавшихся на пожар соседей. — Что успели спасти на себя одевши, то и есть!
Хотя нет! Приглядевшись, Параня увидела поодаль, под яблонями, днями сюда пересаженными, стоит их сундук, на крышке которого горбился кем-то сгоряча побитый и в такой вине осознанно безответственный силач Еремка; сидел, общипывая на себе обгорелый на плечах кафтан. Это он, под угрозой остаться в кострище готового рухнуть дома, вскочил в спальную комнату хозяина, за боковую ручку выволок тяжеленный, железом обитый по углам сундук с одежонкой погорельцев. В том же сундуке лежал и припрятанный на черный день небольшой запасец денег. Да на те деньги разве что прокормиться в зиму, а дома нового и на сруб не наскрести…
— Вот, загулялся твой Никитка с гостями до поздних петухов, забыл о главном-то, — к Паране с укорами подошла родительница Орина, и руки ее, положенные на голову средней Малаши, заметно подрагивали от пережитого страха: могли ведь и сами в уголья обратиться! То счастье, что живы остались, но душа болела за дочь, за детишек: как им жить в зиму?
— Чего же забыл Никитушка, скажи? — Параня в удивлении изломила темные тонкие брови.
— Кувшин, в коем я переносила дедушку домового, в полночь не разбил и не закопал под передним углом сруба! Медвежью голову не приколотил… Должно, покинул дедушка домовой новое жилище, не пришлось оно ему по нраву. Охо-хо, под какой такой крышей в зиму остались? Кабы знать мне да помешкать с продажей избенки-то…
Неподалеку от них остановился, едва не падая от усталости, Никита, стащил с головы шапку и, весь окутавшись паром, утер ею лицо.
— Будя, братцы, плескать воду, только гарь да дым от этого! — он махнул рукой стрельцам, которые друг по дружке передавали ведра.
— Надобно Еремку сбить со двора, а тебе вселиться в его дом! — горячился пушкарь Ивашка Чуносов, то и дело хватая за воротник старшого своего Алешку, чтоб не лез близко к огню. — А Еремка пущай со своими сопливцами тута посидит, зимушку погреется!
Никита с укоризной глянул на скорого к расправе пушкаря, головой покачал и ответил твердо:
— Его детишки чем виноваты? Погляди вон на Еремку и его женку: Аленка стоит рядом с ним ни жива ни мертва, более моей Парани убивается от несчастья. Так неужто я злой кизылбашец какой, чтобы над товарищем повиснуть коршуном… Мир не оставит нас в беде…
— Тогда я первый тебе в подмогу! — тут же решился быстро отходчивый от гнева пушкарь и повернулся к своей женке, такой же кряжистой и крепкой, как и сам. — Параня, неси-ка, голубушка, потайной наш узелок, что на дне сундука схоронен! Не велико мое сбережение, а сыпанется в общую кучу! — и возвысил басистый голос над бабьим воем и мужским угрюмым говором: — Погуляли, братцы, погрелись, да негоже так-то по домам расходиться. Надобно Никите на новые бревна скинуться да в зиму избу спешно поставить. Плотники и среди нас сызнова добрые сыщутся, а вот бревна да доски погорели, их купить да привезти надобно. Несите, братцы, любую деньгу, лишь бы от чистого сердца была. Годятся серебряные ефимки, а еще лучше рубли, да таких, знаю, у стрельцов и днем с огнем не сыщешь! Годятся и сабляницы да копейки, годятся и полушки, ежели ссыпаны в лукошко. Хороша любая деньга![10]
Бывшие на новоселье стрельцы, а также прибежавшие на пожар соседи, добрые знакомцы или просто сердобольные, кто сразу, ежели были деньги с собой, подходили к Никите и отдавали, иные, сбегав домой в город или на посад, возвращались с монетами или с предметами домашнего скарба.
— Спаси вас Бог, братцы, — растроганно кланяясь, говорил добрым людям Никита, принимая подношения. — Запоминайте, кто что дал. Разживемся — всенепременно возверну долги, раздери меня раки!
Сотник Михаил Хомутов, вручив Никите три серебряных рубля, пожурил своего кума:
— Неужто мы для того тебе даем, чтоб опосля последнюю шерсть остричь? — И обратил минутную неловкость от слов Никиты в шутку, подмигнул карим глазом, как бы в раздумии почесал бритый подбородок. — Вот к Рождеству, Бог даст, отстроишься, так сызнова покличь нас на новоселье. И Еремку Потапова, только проследи, кум, чтоб тот Еремка кремень с трутом дома не оставил!
Еремка Потапов, все так же сутулясь, подошел к Никите, винясь, вновь пожал крупными плечами, протянул с десяток копеек, две добротных собольих шкурки, ценою каждая в семнадцать копеек, и две полушки, перстень и серьги из серебра — это Аленка с себя сняла на подношение погорельцам.
— Вот, братка Никита, возьми. На днях съезжу к родителю в Синбирск, возьму в долг, тебе на обустройство принесу. Прости, Христа ради, не иначе, пьяный бес и меня, пьяного, попутал… Зарок даю — зелья этого более в рот не брать… разве что только на поминках, когда грех не помянуть покойного… — и в большой на себя досаде покривил бородатое, в оспинках, лицо.
— Полно тебе, Ерема, так-то убиваться, — Никита дружески обнял товарища за плечи, пытался, но не смог даже легонько встряхнуть эту мускулистую глыбу. — С кем не бывает лиха? Да и не без скотины же мы остались! Конь цел, корова, телка, овцы целы! Только и горя, что петух с курами погорели, так не дорого и стоят!
К ним снова подошел сотник Михаил Хомутов, взял Никиту за локоть, сказал твердо, как о решенном:
— Бери, кум, Параню да детишек, идем ко мне. Займешь боковую горницу, ребятишек в пристрое поместим, там светло и сухо, постелить сыщем что. Кличь Параню, что толку слезы лить на ветру да на головешки смотреть. Поутру думать будем, что и как делать примемся.
Никита поклонился сотнику в пояс, взял Степана и Маланю за ручонки, а Параня понесла грудную дочурку и в сопровождении охающей Орины да стрельцов, которые прихватили их сундук да собранный немудреный скарб, пошли вверх от волжской стены города, где пообок с домом Чуносовых стоял просторный двор сотника.
Спустя недели три на расчищенном пепелище Кузнецовых были сгружены первые десятки бревен, но потом дело осложнилось тем, что сплав леса по Волге кончился, начали заготовлять лес своими силами, в свободное от службы время, потихоньку уже и сруб обозначился, но задули зимние ветра, запуржили ранние в том году метели, замело окрест так, что на дровнях в лес и то не просто продраться.
Параня загрустила, видя, что строительство дома затягивается, но Хомутовы утешали ее. Особенно старалась Анница:
— Куда спешить-то тебе, Параня? — гладила по плечу ласково, заглядывая ей в лицо своими синими бездонными глазами. — Живите себе всю зиму… Да и мне с вами куда веселее, — со вздохом добавила Анница, прислушиваясь к звонкому смеху Малаши. — Матушка моя Авдотья навещает меня не часто, Миша вечно по службе, сижу в доме одна да одна… Только и речи людской, что кота побраню за мелкую шкоду.[11]
По весне дело на подворье Кузнецовых пошло быстрее. Уже и проемы окон обозначились, уже встали косяки будущих дверей, и Никита, радуясь сухим летним дням, прикидывал, успеют ли они снова к Семину дню подвести дом под крышу, а уж медвежью голову на этот раз он постарается достать у самарского Волкодава Игната Говорухина заранее. И выходило так, что успевали с работой… Да нежданный гром грянул над стрельцом-погорел