первом же свидании с ним: «В судьбе вашей заключена для меня весьма острая и злободневная темка: овладения культурой... без чего весьма многое может у нас обернуться в высшей степени наоборот».
Уже тогда, отмечает Е. Сурков, волновал Л. Леонова вопрос: в каком отношении находится победившая революция к старым концепциям гуманизма? «Означает ли она только разрыв с ними, как в ту пору казалось разного рода «левым радикалам», мелкобуржуазным упростителям, вульгарным социологам, или она и есть живое осуществление и революционно действенное развитие тех лучших нравственных, истинно гуманистических ценностей, какие были накоплены человечеством в прошлом. Овладение культурой, о котором говорит Фирсов Векшину, расшифровывается поэтому в романе как овладение нравственными ценностями, составляющими неразменный капитал человечества, как необходимость проверки свершающегося еще и при свете вечных гуманистических идеалов».
Вне этого мировоззренческого, методологического ключа нам не понять, не объяснить такое значительное явление нашей духовной культуры, как Василий Шукшин. То общественное признание, которое столь сильно проявилось после безвременной и потому особенно трагической смерти писателя, как бы высветило истинный масштаб и значение его разностороннего, сильного дарования. В уста одному из своих героев Василий Шукшин вложил такие слова: «Есенин мало прожил. Ровно — с песню. Будь она, эта песня, длинней, она не была бы такой щемящей. Длинных песен не бывает».
О чем же такая короткая и такая щемящая песня Василия Шукшина, актера, режиссера, но, конечно же, прежде всего писателя? Помнится, после выхода на экраны фильма «Калина красная» и присуждения ему премии Международного кинофестиваля некоторые зарубежные кинокритики недоумевали: фильм, утверждали они, проповедующий христианские, православные начала крестьянской души, не только вышел на экраны в этом таинственном СССР, но и получил официальную поддержку!
Какое поразительное непонимание как природы дарования Василия Шукшина, так и природы русского крестьянина! Еще в 1847 году Белинский писал Гоголю: «По-вашему, русский народ самый религиозный в мире: ложь!.. Приглядитесь попристальнее, и вы увидите, что это по натуре глубоко атеистический народ. В нем еще много суеверия, но нет и следа религиозности... мистическая экзальтация не в его натуре; у него слишком много для этого здравого смысла, ясности и положительности в уме, и вот в этом-то, может быть, огромность исторических судеб его в будущем».
Есть у Шукшина рассказ «Верую!». В рассказе этом звучит коренная, первостепенная для Шукшина тревожная, мучительная тема: «Душа болит...» Она, эта тема, слышна и в рассказе «Мастер», где «непревзойденный столяр» и неудачник Семка Рысь пил потому, что для него «так — хоть какой-то смысл есть», и стремился к красоте, потому что «так просила душа»; и в рассказе «Билетик на второй сеанс», где кладовщик Тимофей Худяков юродствует потому, что «жалко себя, жалко свою прожитую (без смысла прожитую. — Ф. К.) жизнь. Не вышло жизни»; и в рассказе «Бессовестные», где старики пенсионеры Глухов и Малышева спорят все о том же: «Прожить можно и сто лет... А смысл-то был? Слоны по двести лет живут, а какой смысл?» И разве не над высочайшими вопросами мироздания бьется совхозный механик Роман Звягин в рассказе «Забуксовал», обнаружив вдруг, что в знаменитой гоголевской тройке («Не так ли и ты Русь, что бойкая необгонимая тройка, несешься?») едет... Чичиков! Таковы они, нелепые, смешные, полуобразованные, так сказать, дети полукультуры, но от этого не менее даровитые и неожиданные герои Шукшина. Писатель часто до жестокости правдив в жизнеописании этих открываемых им современных, вполне типических характеров. Характеров, принадлежащих времени, когда, как говорит один из его героев, все куда-то устремились... Характеров, выразивших целую эпоху переселения деревни в город, постепенного, но неуклонного приобщения ее к городской культуре.
Чего-чего, а уж ни благолепия, ни идилличности не встретишь в творчестве Шукшина. И как тут не согласиться с критиками И. Соловьевой и В. Шитовой: «Если бы по коренной своей природе Василий Шукшин не был так внетенденциозен, не был бы так сердечно и юмористически объективен, можно было бы прочесть его «Характеры» как выступление полемическое, как «свое слово» в диспуте о типологии и судьбе народного характера. Его рассказы антиидилличны, они могут походя раздразнить и обидеть тех, кто верует в сохранность золотого фонда психологических генотипов в дальних бревенчатых заповедниках. Но Шукшин не полемизирует. Он просто знает, что никаких заповедников нет, что течет жизнь, которой принадлежат все» (Соловьева И., Шитова В. Свои люди — сочтемся. — «Новый мир», 1974, № 3).
Но сказать о Шукшине, что он, «свой среди своих», отнюдь «никого не идеализирует», еще не значит сказать все об этом своеобычном, ни на кого не похожем художнике. Не идеализирует — да. Видит все, как говорится, теневые стороны народной жизни и бесстрашно их рисует. Но не в этом суть нравственно-эстетического идеала художника, его «современной думы» о мире, о народе, о родной стране. Она, эта дума, не всегда легко уловима, но по-шукшински щедра в его творчестве, и это не просто дума, но кровное убеждение, цельное и высокое миросозерцание, сообщающее творчеству Шукшина живую страсть, пафос, в котором проявлялась вся полнота и целостность его нравственного бытия, «ту субъективность, которая не допускает его с апатическим равнодушием быть чуждым миру, им рисуемому, но заставляет его проводить через свою душу живу явления внешнего мира, а через то и в них вдыхать душу живу...» (Белинский).
Мы прикоснемся к этой «субъективности» Шукшина в каждом его творении, но далеко не каждый его рассказ или киноновелла дает возможность понять то сокровенное, заветное, во имя чего художник жил и творил. Таким сокровенным и заветным были для него коренные ценности народной нравственности в современных формах ее проявления, так же как для большинства его героев таким сокровенным и заветным были поиски высокого смысла существования, осмысленности бытия.
В рассказе «Верую!» герой, колхозник Максим Яриков, у которого «болит душа», идет к приехавшему в деревню на лечение попу, чтобы узнать: «у верующих душа болит или нет?» Максим узнает за банкой спирта, что «душа болит» и у попа, потому что «бога нет». И вместе с тем, утверждает поп, «бог — есть. Имя ему — Жизнь. В этого бога я верую. Это — суровый, могучий бог... Поэтому, в соответствии с этим моим богом, я говорю: «Душа болит? Хорошо. Хорошо! Ты хоть зашевелился, ядрена мать! А то бы тебя с печки не стащить с равновесием-то душевным... Ты пришел узнать: во что верить? Ты правильно догадался: у верующих душа не болит. Но во что верить? Верь в Жизнь».
Это один из немногих рассказов Шукшина, где он высказывает важные, исповедальные для себя мысли «своим голосом», потому что, конечно же, за размышлениями этого по-шукшински парадоксального и комического пьяного попа слышатся размышления самого Шукшина. Финал рассказа чисто шукшинский:
«Поп легко одной рукой поднял за шкирку Максима, поставил рядом с собой.
— Повторяй за мной: верую!
— Верую! — сказал Максим.
— Громче! Торжественно: ве-рую! Вместе: ве-ру-ю-у.
— Ве-ру-ю-у! — заблажили вместе.
Дальше поп один привычной скороговоркой зачастил:
— В авиацию, в химизацию, в механизацию сельского хозяйства, в научную революцию-у. В космос и невесомость — ибо это объективно-о! Вместе! За мной!..
...Когда Илюха Лапшин продрал глаза, он увидел: громадина поп бросал с маху вприсядку могучее тело свое и орал, нахлопывая себя по бокам и по груди:
— Эх, верую, верую...»
Но иногда Шукшин прибегал к испытанному приему лирического публицистического отступления, и тогда мы, читатели, соприкасались с тревожной работой его мысли и души. Именно так заканчивается у Шукшина «Дядя Ермолай», автобиографический рассказ о деревенском бригадире, в далеком детстве поразившем его обостренным правдолюбием, мучительным стремлением к честности: «Стою над могилой, думаю. И дума моя о нем — простая: вечный был труженик, добрый, честный человек. Как, впрочем, все тут, как дед мой, бабка. Простая дума. Только додумать я ее не умею, со всеми своими институтами и книжками. Например: что — был в этом, в их жизни, какой-то большой смысл? В том именно, как они ее прожили. Или — не было никакого смысла, а была одна работа, работа... Работали да детей рожали. Видел же я потом других людей... Вовсе не лодырей, нет, но... свою жизнь они понимают иначе. Да сам я ее понимаю иначе! Но только когда смотрю на их холмики, я не знаю; кто из нас прав, кто умнее?»
Вот какие вопросы мучили Шукшина. Приехав в столицу из алтайской деревни, он с неутомимой жадностью впитывал в себя воздух культуры и современного знания, он смог подняться до самых высот культуры, сохранив в неприкосновенности память, верность родной алтайской земле. Это-то сочетание и позволило ему избежать односторонности и узости взгляда на жизнь, тех затеняющих истину шор, которые мешают видеть мир во всей его целостности и объеме, многоцветье и глубине. Культура и знания, то есть повседневный неустанный труд ума и души, помогли раскрыться в полную мощь его природному таланту.
Шукшин не спел до конца свою песню и, хотя очень многое успел сказать, недосказал многого.
Его фильм «Калина красная» редкостным сплавом актерского, режиссерского и писательского дарования, быть может, больше сказал нам о Шукшине, чем все другое, им до того созданное.
Бунт Егора Прокудина против самого себя, против тягостных обстоятельств своей непутевой жизни, против «блатного» мира, его сердечное влечение к Любе (образ, столь глубоко и точно воссозданный в кино Л. Федосеевой) — это бунт против бессмысленности прежнего существования, тяга к подлинной человечности.
В этой же связи мне хочется поговорить еще об одном произведении нашей литературы — романе Григория Коновалова «Предел», художника крупного и самобытного, опубликованном в журнале «Москва».