Самая кровная связь. Судьбы деревни в современной прозе — страница 33 из 56

Видимо, почувствовав это, Друцэ резко и опять-таки недостаточно мотивированно, на мой взгляд, по своей авторской воле драматизирует развитие событий в повести. Ее действие приобретает прихотливый и неожиданный поворот. На смену обличительному смеху приходят обличительные декларации, бытовая комедия без видимых к тому причин и оснований перерастает в чуть ли не трагедию. Результат этот достигается вполне испытанным, так сказать, романтическим путем: в древнюю Звонницу, уже много веков спокойно стоявшую на своем месте, внезапно попадает молния. А воспитанники Хории совершают в этот миг черное предательство: вполне современные десятиклассники, да еще деревенские ребята, которых, как известно, даже когда баня горит, в доме не удержишь, из страха перед директором не решаются тушить легендарную Звонницу.

И дело опять-таки не только в ненатуральности такого рода ситуации, но еще и в том, что ребята, их реальная психология и человечное поведение словно и неинтересны автору. Ситуация эта лишь повод для романтической тенденции: «Такая тишина, такая пустыня легла между учителем и его учениками, что трудно было себе представить, как они могут находиться под одной крышей, дышать одним воздухом. Они не были родственниками, они не были односельчанами, ему даже показалось, что они не являются детьми одного и того же народа...»

Учитель Хория, образ поначалу живой и реальный, постепенно, именно из-за ненатуральности переживаний, связанных с судьбой Звонницы, а затем еще и с изменой (мнимой или действительной — неясно) жены, все в большей степени начинает превращаться в искусственно романтизированный рупор авторских идей.

Такого рода противоречие между реалистической и, условно говоря, сентиментально-романтической тенденциями в искусстве становится характерным для какой-то части современной прозы. И в первую очередь — той лирической, поэтической прозы, которая утверждает нравственные ценности истории, духовные ценности многовековой народной, крестьянской жизни на материале ли русском, молдавском, украинском или армянском. Обоснованна и гуманистична забота о преемственности всего лучшего в духовных традициях прошлого, о сохранении этих ценностей в современных условиях социального и научно-технического прогресса. Но при недостаточной четкости социальных позиций такого рода эмоциональная тревога может порой обернуться тоской по прошлому вообще, сентиментальным, элегическим романтизмом по отношению к нему. А, как известно, нравственный идеал органически сопряжен с идеалом эстетическим.

Суть этой проблемы применительно к повести «Запах спелой айвы» состоит, думается, в противоречии между исходными реалистическими началами поэтичной прозы И. Друцэ и его полемическим проповедничеством, оборачивающимся чисто романтической тенденциозностью, небрежением к психологическим мотивировкам, устремленностью к прямому лирико-публицистическому выражению определенного комплекса нравственных идей. В той степени, в какой лирико-патриотическое чувство, составляющее пафос повести «Запах спелой айвы», возникает как естественный результат художнического исследования народной жизни, повесть эта достоверна и правдива. Но там, где поэзия реальности подменяется декларативной проповедью, где главным для художника становится не постигаемая им действительность и не характеры, вырабатываемые ею, но субъективная патетика, проза как рупор авторских идей, — достоверность уходит. Уходит подлинно реалистическое искусство.

И тогда даже такому талантливому и тонкому художнику, как Друцэ, вдруг изменяет вкус: пожилые, и молодые, и совсем юные женщины, официантки и студентки, и просто «падшие создания» без конца объясняются в любви его герою только потому, что у него «высокий рост». «Ну что за напасть, — размышляет про себя герой, — вторую таблетку валидола приходится глотать, а эти идиотки прут навалом!»

Ненатуральна во многом, как мне представляется, и история любви героя и «смуглой красавицы Жанет». Прежде всего неясна до конца сама Жанет, эта «красивая... хмельная зараза», для которой поцелуи были «любимым видом спорта». Непонятно, как она выросла такой в деревне, которая описана в повести «Запах спелой айвы». И потом: как можно эффектно ввести в действие «смуглую красавицу Жанет» и, выдав ее замуж за героя, с середины повествования начисто забыть о ней, пока ее не вспомнит по необходимости, в качестве предмета сплетни, проходимец Балта и не представит эту романтическую красавицу ни более ни менее, как своей возлюбленной? И при этом ни автора, ни (самое странное!) героя нимало не занимает вопрос: виновата ли в действительности перед мужем смуглая красавица Жанет? Хотя если она виновата, то по законам реализма от эдакого соприкосновения с пошляком Балтой мгновенно рушится образ Хории. Он реагирует на сплетню Балты так, что вполне уравнивает себя в нравственном отношении с ненавистным своим антиподом. Но для автора в данном случае такие «мелочи» не имеют значения, он и здесь не особенно затрудняет себя мотивировками и объяснениями.

А это и есть приметы прозы на романтических пуантах. Воспринимать ли эти приметы как достоинство? Думается, вопрос риторический. Понимает ли сам писатель ограниченность такого «романтизма»? Как показывают некоторые художественные решения в повести «Запах спелой айвы», — не всегда. Но для будущего И. Друцэ важно то, что «романтические» эти решения противоречат всему духу его творчества, где высокая правда жизни соединена с лиризмом и поэтичностью, равно как и лучшим страницам повести «Запах спелой айвы». Залог успеха и секрет очарования прозы И. Друцэ — в верности самому себе, писателю-реалисту.


2

Эти непростые процессы в современной прозе дают куда более гулкие и определенные отзвуки в критике. А может, зависимость тут обратная? Неточные движения в сфере теоретической мысли рождают ограниченность и мысли художественной?..

Во всяком случае, именно в критике последних лет ясно выявила себя «доктрина», по которой мир патриархальной деревни — единственный «исток» красоты и нравственности, духовных и нравственных ценностей современности. Преподаватель литературы о спорах этих должен знать.

Иные критики отстаивают крестьянскую мораль как некую вечную и неизменную ценность, как «вечный источник нравственного, а следовательно, творческого развития личности», как «вечную этику и эстетику». В согласии с этим убеждением они поддерживают в современной литературе о деревне те тенденции ее, которые утверждают в качестве нравственного идеала патриархальные характеры, не приемлют социальную прозу о колхозной действительности, овечкинскую традицию в ней. В книге «Мужество человечности» М. Лобанов писал: «Одно время наша литература о деревне была активна, так сказать, организационно-хозяйственными предложениями, рекомендациями, что ли. В какой мере такие рекомендации мало подходят для целей литературы, показал опыт работы В, Овечкина, в свое время писавшего страстные, убежденные очерки, которые, однако, вскоре угасли в своей практической актуальности именно из-за узкопрактической своей проблематики». «Инерцию очерко-хозяйственной характеристики колхозной жизни» видит он и в «Липягах» С. Крутилина. Что же поддерживает критик в литературе? Что считает важным в ней? «Современную литературу наши потомки, — утверждает М. Лобанов, — будут судить по глубине отношения к судьбе русской деревни... Истинные ценности, прежде всего нравственные, всегда дождутся своего времени. И хорошо, что наша деревенская литература все более насыщается этими ценностями, которые излучаются из недр крестьянской жизни».

Мысль М. Лобанова развили до логического конца Л. Аннинский и В. Кожинов в своем критическом диалоге «Мода на простонародность», опубликованном в журнале «Кодры» (Молдавия). «От Троепольского и Овечкина, от Жестева, и Калинина, от тогдашнего Тендрякова и тогдашнего Залыгина, — писал здесь Л. Аннинский, — был деревенской прозе завещан, так сказать, «экономический» анализ человека... Были написаны повести и романы В. Фоменко и Е. Мальцева, С. Крутилина и В. Семина, Ф. Абрамова, П. Проскурина, Е. Дороша... Но событие произошло не здесь. Рядом. Событием стали лиричные сельские рассказы и философские эссе молодых деревенских писателей... На смену трезвому хозяйственнику пришел деревенский мечтатель, лукавый мужичонка, балагур, чудак, мудрец, древний деревенский дед, хранитель деревенских традиций...»

Как видите, позиция жесткая и определенная: В. Овечкин и С. Крутилин, М. Жестев и А. Калинин, В. Тендряков и С. Залыгин, В. Фоменко и Е. Мальцев, Ф. Абрамов и Е. Дорош — вся социальная проза о деревне, по сути дела, выводится за скобки. А. Яшин вообще не упоминается. В чем-в чем, а в логике авторам этой схемы отказать нельзя.

В полном соответствии с указанной шкалой ценностей литература призывается к «освоению простонародности», а Вл. Солоухин объявляется ее «своеобразным апостолом», ибо у него «этот пафос становится осознанной философской программой», «Письма из Русского музея» — вот этот манифест и эта программа, и, конечно, эти письма куда более значимая веха в нашем духовном развитии, нежели «Владимирские проселки» или «Капля росы», с уверенностью заявляет Л. Аннинский. Почему? Да все потому же: в движении от «Владимирских проселков» к «Письмам из Русского музея» критик усматривает благодетельный отход от социально-экономического анализа деревенской жизни к «поискам позитивных духовных ценностей».

Круг замкнулся! «Диалог» В. Солоухина, начатый в первой половине 60-х годов, завершился диалогом В. Кожинова и Л. Аннинского в самом начале 70-х, приобретя черты «осознанной философской программы».

Идеализация патриархального уклада жизни русской деревни — одно из распространенных сегодня отступлений от принципов историзма, марсистско-ленинского, социально-классового подхода к проблеме духовных и нравственных ценностей.

Но что такое патриархальность, которой придают столь серьезное значение иные наши публицисты и критики?

Вопрос этот может возникнуть и на уроке и вне его, преподаватель литературы должен иметь ясный и определенный, а главное, научный ответ на него. В этом случае полезно обратиться к марсистско-ленинской науке, к трудам В. И. Ленина.