Самая кровная связь. Судьбы деревни в современной прозе — страница 46 из 56

в и Конкин убеждены, что нельзя «не считаться с их активностью, их творчеством, идущим от пупка, от земли», «с кровью их сердца». Более того, только этим путем можно поднять уровень их сознания, повысить их «духовный потенциал»: «Именно теперь, когда люди выбирают землю для новой родины, — рассуждает Конкин, — надо на практике, на переезде, напомнить им, что имя власти — Советская, то есть все сообща советуйтесь, что имя хозяев — колхозы, то есть и хозяйствуйте и думайте коллективом. Только коллективом!.. И прекратится на собраниях сонность, худшая, чем дезертирство, ликвидируются на новых землях предательские разговоры о чужом дяде, который «нехай за нас отвечает».

Роман Владимира Фоменко — о том, как вырабатывается в душах колхозников это хозяйское чувство, чувство самостоятельности и ответственности за дела колхоза, как сообща решают свою судьбу, как организуются бригады разведчиков, ищущие земли, на которые кореновцы добровольно согласятся переезжать, как уходит из людских душ самое страшное — равнодушие.

Ибо требовал секретарь райкома партии Голиков «выбирать участки лишь коллективно. Дескать, ваша земля — значит, подчиняйтесь только собственному хозяйскому уму, собственным сердцам!..» Но и это еще не все: «Плюс к тому райком — сам Голиков! — уведомил, что на перевыборах правлений кандидатур свыше не ждать, котов в мешке вам не повезут. Кого не желаете для новых земель, того снимайте. Чтобы все как в уставе: «Высшая власть колхоза — общее собрание колхозников».

В. Фоменко чутко исследует, как прорастают в этом новом районном климате, сменившем ту атмосферу, которую в течение долгих лет насаждал в районе Орлов, ростки нового отношения людей к коллективному труду, коллективному хозяйству. Как меняется, к примеру, взгляд на жизнь у молоденькой помощницы Конкина, Любы Фрянсковой, которая хоть и не рассуждала никогда с Орловым «о духовном потенциале хуторян, но ее убеждения, — замечает автор, — полностью сходились со взглядами Орлова. Лишь слова были разными. То, что Борис Никитич именовал современностью масс, их высокой дисциплиной, Люба называла кугутским равнодушием, знала, что не нужны переселенцам ни поливы, ни переливы, им бы ровной, спокойной жизни...» Она не верила, что можно расшевелить чувства хуторян, что кому-то что-то требуется, «кроме двух коров и двух кабанов в сарае», что можно докричаться до них, если, как предлагал Конкин, «использовать начавшийся астраханец, ткнуть его в глаза людям: дескать, доколе, товарищи, можно терпеть произвол стихии?»

Но вот она встречается с парнем из далеких степных, пострадавших от засухи мест, где голод, где «за шесть дней сорок один колхоз — нищий. Картошка на огородах и та поварилась». И как-то само собой получается — она говорит ему, что «хутор Кореновский — рай и курорт — для того и уходит под воду, чтобы шла эта вода в степь, устремилась бы к корням пшеницы, к лесополосам, которые навеки остановят астраханца... Раззе мы целиком Кореновский и Червленов не отдаем свое благополучие, чтоб спасать степные колхозы, которые мы даже в глаза не видели?» И что самое важное, оказалось, что «перенавязшие в зубах официальные фразы, если их произносишь сама, оказывались не такой уж выдумкой. Вообще не выдумкой! И значит, Люда не зря корпит в Совете! И это не корпение канцеляристки, а действительно всенародные дела!..»

Так открывала для себя Люба Фрянскова «смысл Волго-Дона, тот смысл, что превращал ее, канцелярскую крысу, в человека», — замечает автор. Он раскрывает этот процесс воочию, показывая, как стремительно формируется гражданское самосознание Любы Фрянсковой, как поднимает она молодежь колхоза на борьбу за новое, как агитирует колхозников за разведку подходящих участков для переезда. Как радуется душа Любы, когда она слышит от своих земляков: «— Двинем, куда сами назначим. Люди гордились своей самостоятельностью, — поясняет автор, — и даже которые, как знала Люба от Конкина, были из богатеньких, испытали продналог, продразверстку, под вопли домочадцев писались в колхоз, сейчас бодро толковали:

— Родину выбрать — не козу купить. Решим — все. Не решим — ничего. Наше дело — не дядино!»

Удивительно ли, что когда Орлов требует от Голикова снять Конкина, сорвавшего переселение хутора Кореновского, когда, по мнению Орлова, «переселенцев — вначале равнодушных, безнадежно глухих, потом, наконец, поверивших честному слову Сергея, загоревшихся, — следовало в шею. Всех! Вместе с их верой, их разведками, с Любой Фрянсковой, еще робеющей...», — удивительно ли, что такое решение вопроса кажется Голикову «хуже убийства».

Ибо «убитый фашистской пулей, павший за свою родину, — объясняет он Орлову, — мертв, окружен славой. А выгнанный по вашей, Борис Никитич, методе взашей — он душевно опроституирован. Нет, он не станет врагом, он будет завтра голосовать за любое решение, будет говорить с трибуны правильные слова, но он — уже порченый! — будет делать это неискренне, жить со вторым дном».

Ответом на эти страстные, пронизанные болью вопросы молодого секретаря райкома было спокойное, холодное, взвешенное решение Орлова: «Желаешь — не желаешь — придется любым путем дискредитировать Голикова, в интересах района».

Дискредитация Орловым не только Голикова, но и его единомышленников — Конкина, Любы Фрянсковой, Голубева — приобретает формы, типичные для того времени, вплоть до создания «дела» против Конкина. Только смерть спасла его от несправедливого ареста по навету Орлова. Писатель правдиво показывает, сколь нелегка была в ту пору борьба с такими людьми, как Орлов или его «человек» в хуторе Кореновский циник и стяжатель Ивахненко. Конкин их сравнивает с «осотом, злейшим врагом пшеницы». И они плодились в ту «обильную свершениями эпоху, как после дождей в тепле плодится комарье».

Такова острота конфликтов в этом романе о строительстве Волго-Дона и переселении станичников в начале 50-х годов. Автор раскрывает и истоки этих конфликтов, все время подчеркивая, что, на взгляд Орлова, Конкин, Голиков, Голубев «не современны», что они представляют собой канувшие в Лету двадцатые годы.

Конкин в самом деле вызывает порой улыбку своей верой в то, что противоречия и конфликты современной ему действительности можно решить методами двадцатых годов. Это порой даже раздражает Голикова, но тем не менее секретарь райкома партии в глубине души понимает, что в комсомольском задоре старика Конкина, нерушимо сохранившего себя таким, каким его сформировало время революции и гражданской войны, нравственная основа — непреходяща. Это — ленинская основа, та нравственная струя, которая могучими токами пронизывала жизнь и в пору тридцатых, и в пору пятидесятых годов. Вот почему в споре Конкина и Орлова Голиков без колебаний принимает сторону первого, считая, что «действия председателя Кореновского Совета глубоко партийны и что райком будет во всех затопляемых колхозах поддерживать его линию». Иногда Голиков смотрит на Конкина как на «загибщика», на беспочвенного фантазера и мечтателя, Дон Кихота революции. Да и в самом деле, разве не донкихотством было в ту пору, к примеру, мечтать о встрече со Сталиным, чтобы сказать ему: «Я давно рвусь открыть вам глаза на тех, кто губит в землеробе веру, да ваши адъютанты не пускают». Конкина окорачивала жена — и бесила его. «Вождям не нужно замазывание. Да и чего страшиться черных фактов, если над ними, как лучезарное солнце над свалкой, торжествует идея! Надо сказать Марксу: «Здорово разработали вы закон исторической неизбежности. Как социализм ни тормози, сколько ни сыпь песок в подшипники, — движется!» — «Так вы только и делаете, что швыряете песок в подшипники?!» — спросит Маркс.

— Нет, — отвечу я, — мы управляем машиной. А песок сыплют враги».

У Конкина, так же каки у Голикова, отчетливое понимание, что «песок в машину» сыплют люди типа Орлова, — недаром, когда Голиков узнал, что Орлов стараниями высокопоставленных дружков получил высокое назначение в Москву, он, ясно представляя, как появится в столице энергичный Борис Никитич, хотел кричать во все репродукторы, на всю Москву: «Товарищи! К вам направлен Орлов. Я виноват, что не одолел его, выпустил. Но вас много, вы — столица. Не верьте его обаятельности, его словам, распознайте его!»

Орлову же казалось, что социализм губят именно такие люди, как «демагог» Конкин и «безответственный» партийный работник, идущий «на поводу у масс», Голиков. Его бесило, когда «этот Голиков молол об активностях, кровинах, сердцевинах... Да откуда в нем, современном парне, такие древности?! Разве вдолбишь ему, что точно так же, как изжили себя лошади, остались в нашем мире техники лишь для призовых скачек и киносъемок, также эта активность колхозников с хватаниями за грудки, с басовыми выкриками о правдах-матках осталась лишь для книг и опять же для киносъемок...»

Колхозники, на его взгляд, уже давно, со времен коллективизации, полагаются только «на указание». Его жизненная программа была ясной и определенной: «Голиков, этот школяр со спичками, скачущий по сеновалу, должен быть выгнан. Колхозы должны из орущих толп снова превратиться в колхозы, немедленно ехать, куда им рекомендуют. Он, Орлов, должен наладить переселение и возвратиться в областной центр, где принесет настоящую пользу».

Последняя формула в этой стройной программе как раз и выдавала Орлова с головой: директивное переселение должно было послужить трамплином для возвращения наверх — конечный смысл всей жизнедеятельности Орлова. Смысл глубоко эгоистический.

Для Голикова колхозник был человеком, которому он «служил»: в его душе, так же как и в душе его жены, молодого врача Шуры эти люди «были Народом, умереть за который — самое высокое счастье, о чем с юношеских литературных вечеров знала Шура. Не только знала, а чувствовала в обжигающих душу словах: «Пока свободою горим, пока сердца для чести живы...» Но в современной мирной действительности требовалось не умирать за народ, а всемерно улучшать его жизнь»; вот почему Голиков — на партийной работе, а его жена «избрала медицину — реальное служение людям».