– Отныне эта ложа всегда будет ждать тебя.
Не веря своим ушам, я взял ключ. Сен-Флоран снова улыбнулся и выпроводил меня за дверь.
Удивленный и растерянный, я какое-то время просто стоял в теплых летних сумерках, наблюдая за выходившими из театра людьми. Все говорили наперебой, с жаром обсуждая спектакль. Я перевел взгляд на ключ в руке. У меня возникло желание зашвырнуть его подальше в кусты и постараться забыть обо всем, что я сегодня увидел.
Но забыть Безымянную?..
Я убрал ключ в карман и пошел домой.
Дядю Гришу было не узнать. За завтраком он не шутил, не смеялся, не травил по сотому разу старые армейские байки… Казалось, он поглощен какой-то тягостною думой. Дабы не вызвать подозрений, я с деланым интересом спросил, как прошла премьера, на что он отрезал:
– К черту!
Его настроение передалось и остальным, так что завтрак мы заканчивали в молчании.
В полдень мы с Павлей взяли удочки и пошли на реку. Павля, обычно распугивавший всю рыбу своей болтовней, сегодня был непривычно тих, но рыба, увы, не оценила такой перемены и клевать отказывалась.
Вода с ласковым журчанием струилась вокруг наших босых ног, искрясь в лучах полуденного солнца, и вчерашние ужасы казались дурным сном.
Лишь когда мы стали сворачивать удочки, Павля вдруг спросил:
– Скажи… папа такой из-за спектакля?
– Да, – сказал я. – Даже он не выдержал.
– Я больше не хочу это смотреть.
– Я тоже, – сказал я.
И следующие три представления я действительно пропустил.
Сен-Флоран сдержал свое слово. Мало того, на одном из кресел в ложе меня дожидался бинокль.
Все места, исключая «мою» ложу, были заняты, люди сидели даже в проходах. У меня возникло чувство, будто со времени моего предыдущего посещения что-то неуловимо изменилось в публике: слушая возбужденный гул голосов, я не мог отделаться от мыслей об алчущих крови посетителях древнеримского Колизея.
Когда свет в зале погас, я почувствовал, что меня колотит мелкая дрожь.
Хотя сегодняшняя пьеса называлась «Бесенок», речь в ней шла вовсе не о чертях; то было прозвище юной Мари, единственной и обожаемой дочки пожилого вдовца, и оно подходило ей как нельзя лучше. Куда девалась прежняя печальная красавица? Глядя на эту девчонку-сорванца в мужском платье, идеально сидевшем на ладной ее фигурке, трудно было поверить, что перед нами та же самая особа. Живость, озорство и забавные шалости Мари, вкупе с трогательной любовью к старенькому отцу, не могли не вызвать улыбки; зрители от души смеялись над ее проделками, словно позабыв о том, какого рода историю они смотрят.
В бинокль я откровенно любовался милой проказницей. Бесенок казалась не персонажем пьесы, но живым существом; в нее нельзя было не влюбиться. Всей душой я сопереживал ей, когда она, как и я, лишилась отца и была отправлена жить к дальнему родственнику – преподобному Шаберу.
Опекун ее, впрочем, совершенно не походил на нашего доброго дядю Гришу – это был суровый аскет, в чьих темных глазах тлел мрачный огонек фанатизма. Отныне Мари, воплощению жизнелюбия, предстояло сносить бесконечные запреты, нарушение которых строжайше каралось. Но даже несколько жестоких порок (о, в какой постыдный жар бросали меня сцены ее унижения! как клял я себя за это!) не смогли озлобить душу Бесенка. Испытывая к своему угрюмому родственнику лишь жалость, она твердо решила пробудить его к жизни заботой и любовью. Увы, невинные ее ласки лишь разожгли страсти, которые он всю жизнь тщился подавить. Набросившись на Мари, он изнасиловал ее.
Утолив страсть, преподобный ударился в раскаянье – не перед растерзанной девушкой, горестно всхлипывавшей у его ног, но перед самим Господом. Вместо того чтобы винить себя, он возомнил, будто Бесенок действительно одержима бесами и намеренно соблазнила его. И нет лучшего способа изгнать дьявола, чем огонь…
Когда обезумевший священник, невзирая на слезы и мольбы, затолкал ее в пылающий камин, помогая себе кочергой, Бесенок зашлась душераздирающим криком. Острие кочерги вонзалось ей в лицо, плечи, руки… Обожженная до мяса, она все же сумела вырваться из пламени и вся в дыму поползла прочь – поползла вслепую, потому что ее глаза вытекли от огня…
И тогда чудовище в сутане страшным ударом кочерги размозжило ей голову.
Удар этот, казалось, вышиб дух из меня самого. Свалившись с кресла, я зарыдал – от горя, от нестерпимого ужаса, от невозможности что-либо изменить. В ушах стоял грохот, и сперва я подумал, что это кровь шумит в голове, но потом с ужасом понял, что слышу восторженные аплодисменты.
Ночью я видел сон, и в этом сне был Колизей. С мечом в руках я стоял посреди пропитанной кровью арены, к моим ногам припала дрожащая Безымянная, а вокруг, свирепо рыкая, кружили львы. Я видел зрителей, заполонивших трибуны, – тени без лиц, чьи глаза мерцали нечеловеческим светом, словно звезды, сияющие в холодной космической пустоте. Вдруг все они как один устремились вниз, хлынули сплошным потоком, протягивая к нам жадные руки…
Теперь большинство спектаклей я пропускал: помогу настроить освещение – и скорее домой. Но рано или поздно какая-то неодолимая сила вновь влекла меня в запретную ложу, заставляя жадно взирать на муки очередного воплощения Безымянной. По ночам ее ипостаси посещали меня во снах… иногда страшных, иногда – стыдных, грязных, мучительно-сладостных.
Безымянная очаровала не меня одного. Театр напоминал осажденную крепость, с той лишь разницей, что вместо оружия осаждавшие держали в руках роскошные букеты цветов. Однако увидеть таинственную актрису никому не дозволялось, отчего пополз слух, будто ее держат пленницей. Цветы принимал некто Гаро – горбун, чье изможденное лицо и безумный взгляд, вероятно, должны были охлаждать пыл самых настойчивых поклонников.
Впрочем, почти все актеры в жизни были не менее отвратительны, чем образы, так мастерски воплощаемые ими на сцене; дядя Гриша недаром назвал их сборищем дьяволов. Среди них выделялись несколько, исполнявших редкие положительные роли, но даже их лица были тронуты печатью порочности. Словно стая волков, они везде появлялись вместе, а свободное время проводили в питейных заведениях, в огромных количествах поглощая водку. Ночевали прямо в театре, что также порождало разнообразные кривотолки. Смельчаки, из любопытства отваживавшиеся приблизиться к зданию театра после наступления темноты, утверждали, что из окон доносились дикие крики и смех, словно внутри проходила какая-то жуткая оргия.
Все это лишь подогревало интерес, и представления проходили при полном аншлаге. Первые мои впечатления оказались верными: поведение зрителей все разительнее менялось. Некоторые шумно высказывали свое одобрение происходящему на сцене, другие, распалив себя спиртным, подбадривали мучителей выкриками из зала, причем больше всех неистовствовали незадачливые поклонники Безымянной. Медленно, словно змеиную кожу, они стягивали с себя маски приличия, и то, что открывалось за ними, пугало меня даже больше, чем мерзости, творившиеся на сцене.
Дядя Гриша сделался мрачным и злым. Он старался избегать любых разговоров и огрызался, стоило к нему обратиться. Его поведение удивляло меня: разве не насмотрелся он куда больших ужасов на войне?
В один злосчастный вечер он впервые за долгие годы возвратился домой пьяным и грязно обругал жену, когда та попыталась усовестить его. Тетя Марья проплакала всю ночь, тщетно пыталась Мурочка утешить ее. А Павля перед сном прошептал мне на ухо:
– Я им отомщу.
Зачем я не придал этому значения! Утром, незадолго до завтрака, нас переполошили истошные крики с улицы. Подбежав к окну, мы увидели раскрасневшегося Сен-Флорана, который тащил за руку упирающегося и визжащего Павлю.
– Ваш сын бил окна в театре, господин Миронов, – мрачно сообщил Сен-Флоран, втолкнув своего пленника в переднюю. Павля посмотрел на него волчонком, и француз отпустил его руку.
На дядю Гришу жутко было смотреть. Он так взглянул на сына, что бесстрашный Павля втянул голову в плечи.
– Сожалею, – продолжал Сен-Флоран, – но представление нынче не состоится, и, боюсь, я намерен удержать убытки из вашего жалованья.
С этими словами он повернулся и ушел, даже не попрощавшись.
Могучая рука дяди Гриши взметнулась, подобно атакующей анаконде, и Павля с криком отлетел. Я был поражен: никогда, ни на кого из нас дядя Гриша не поднимал руки. Страшно вскрикнула тетя Марья, ахнула Мурочка, а Митинька заверещал, как испуганный зверек:
– Папочка, не бей Павлю!
Но дядя Гриша второй рукой сгреб того за грудки и вздернул на ноги. Белобрысая Павлина голова моталась, будто у куклы. На левой стороне лица пламенел отпечаток пятерни, из носа струйкой бежала кровь. Он не мог даже заплакать, лишь со всхлипами всасывал воздух.
– Будешь знать?! – зычно заревел дядя Гриша, тряся его из стороны в сторону. – Будешь знать?! Будешь?!
Он отшвырнул Павлю, тот стукнулся затылком о стену и сполз на пол. Тетя Марья, опомнившись, кинулась к сыну, схватила в охапку и прижала к себе.
Дядя Гриша весь вдруг как-то поник, глаза его забегали. Совсем другим голосом он пробормотал:
– Павлик, сынок… Прости, я не хотел…
И шагнул к нам, беспомощно разводя руками, но тетя Марья подхватилась, закрыв собой Павлю, и закричала:
– Пошел вон, зверь проклятый!
На мгновение мне стало страшно: блуждающий взгляд дяди Гриши обежал стены и остановился на сабле… Потом он резко повернулся и вышел из дома. Я слышал, как стонали ступени крыльца под его тяжелой поступью. Затем я перевел взгляд на Павлю и с ужасом увидел, что кровь у него бежит не только из носа, но и из уха.
Вечером нам пришлось забирать пьяного дядю Гришу из околотка.
1919
Вытянувшись на скамье в тесной, душной каморе без окон, страдая от ломоты во всем теле, я сознавал, что скоро умру.
На рассвете – или позже, если этот сброд не сразу проспится, – меня ждут пытки и, несомненно, расстрел.