Саммер — страница 2 из 31


Папа торжествующе улыбается, гордится своей мужественностью, мама светится от счастья, ее платье почти прозрачное. Рядом Саммер, в шортах и майке, с волосами, забранными в конский хвост на самой макушке, ее волосы струятся по спине, она — нежная копия мамы. Все трое счастливы. Как же я их люблю, Господи, сердце мое сжимается, ком в горле, это моя семья… Они прекрасны, куда красивее гостей на лужайке, хотя приглашенные впечатляют: у девушек длинные гладкие ноги, одежда почти не скрывает их тела, у мужчин расстегнуты рубашки, искрятся бокалы в руках. Длинный стол, установленный в саду под тополем, чьи ветки касаются озерной глади так, что кажется, воду мутит широкая сеть, застелен льняной скатертью. На накрытом столе и в волосах — принесенные ветром крошечные пушинки — семена-парашютики луговых цветов. На маленьком пляже кто-то бросает хлеб уткам, те подплывают и мрачно крякают. Девушки в бикини тоненько вскрикивают в ответ, звучит их притворно-испуганный смех; они стоят босиком на гальке и словно готовятся прикоснуться к неизведанному. Появляется лебедь в маслянистом оперенье, он скользит по воде, уставившись черными глазами на Саммер. Моя сестра делает шаг навстречу ему, за ней следуют молодые женщины со светящейся кожей, но королева этого водного народца — она, и лебедь — ее творение, кажется, он ее слушается. Он поводит гибкой шеей в такт движению узких ладоней Саммер, и она смеется. Ее лицо сияет так, словно на нее направлен свет прожекторов.

Мне семь лет, и я тоже счастлив, хотя ступни мои проваливаются в лужайку, как в мокрый ковер, и эта лужайка — мой заклятый враг. Не только потому, что я уверен — это лишь плывущее по озеру травяное покрывало, которое, не выдержав нашего веса, однажды уйдет из-под ног, и мы провалимся в глубину, а еще и потому, что мама, продолжая весело улыбаться гостям, хмурит брови, заметив, как я испачкался, и закуривает сигарету. На маминых губах теперь другая улыбка — она похожа на влажный воздух, который постепенно проникает под одежду, незаметный, как сквозняк, и пробирается под кожу.


Вот так это началось в начале апреля. И когда доктор Трауб спросил меня, одновременно делая пометки — у меня всегда складывается впечатление, что он, на самом деле, ничего не записывает или записывает на каком-то несуществующем языке, — не случилось ли тогда что-то, скажем, некое событие, ставшее «отправной точкой», тем, что могло привести к «паническим атакам» — так он называет трещину, что, открываясь внутри меня, заставляет судорожно глотать воздух под грохот обезумевшего сердца, смотреть на темные пятна, что зарождаются во внешних уголках глаз и несутся к небу (летучие мыши? птеродактили?), и испытывать усталость вместе с желанием сбежать, не имея на это сил, — я, ужасаясь идиотизму собственного ответа, просто сказал: «Мой кабинет перекрасили».


Доктор Трауб смерил меня ничего не выражающим взглядом.

Но я был уверен: он знал, кто я такой. Знал мою фамилию: Васнер. Ее слышали все. Всем известно про наши взлет и падение. Мы стали притчей во языцех, мы несем семейную историю как развернутое знамя, похожее на кусок луны дождливой ночью. Но мы стараемся об этом не думать. И не говорить. Мы делаем вид, что не замечаем чужих пытливых глаз, в которых светятся интерес и жалость. На нас смотрят так, словно пытаются что-то прочитать и понять по нашим лицам и походке, часто нарочито расхлябанной. Мы живем как в тумане, возможно, мы и сами сотканы из тумана.


— Воспоминания, связанные с запахами, могут нахлынуть на человека с удивительной силой. Между памятью и запахами существует необъяснимая связь.

Мягкий голос доктора Трауба навевал желание все бросить и нырнуть в горячую ванну.

Но я промолчал.

Образ Саммер колыхался между нами в бледном свете комнаты — волосы, похожи на длинные шелковистые нити, распущены. Число этих нежнейших нитей с каждым днем росло, и, оплетая нас подобно невидимой паутине, они незаметно поймали нас в свою сеть.


Мы вели невидимую войну на протяжении нескольких недель. Я уставал все больше и больше. Мне пришлось признаться доктору Траубу в том, что, несмотря на прием пароксетина и алпразолама, я больше не могу ходить на работу и не выполняю утренних установок — не дышу, не расслабляюсь, не смеюсь над собой. Чувство, что я погружаюсь в трясину, настигает меня, стоит мне ступить на ковер, который лежит в коридоре, ведущем к моему кабинету, и тогда сердце начинает колотиться, как птичка в клетке, я задыхаюсь. А эта краска! Ее запах проникает всюду, он выпускает наружу влажный туман и погружает все в белую мутную воду, где плавают прозрачные микроорганизмы, нежные, словно кружево.

Постепенно запах краски заполнил здание целиком. С каждым днем он отвоевывал новые территории. В последнее время я начинал его чувствовать, как только входил в центральный холл, сразу за стеклянными дверями, и планктон повисал в пространстве, заслоняя лица администраторов и металлические позолоченные буквы настенной вывески нашего банка.


Доктор Трауб никогда не говорил о Саммер. Он не произносил ее имени. Так поступали почти все, кого я встречал на протяжении двадцати четырех лет, — они более или менее талантливо разыгрывали передо мной роли людей безучастных.

Первое время меня удивляло, что никто не говорил о ее исчезновении, хотя цветные фотографии — сестра с забранными волосами, в яркой блузке, лицо окутывает бледное сияние — висели повсюду в городе. Казалось, фраза «Пропала девушка», напечатанная непропорционально крупными буквами над номером нашего телефона, говорила сама за себя. Такая простая, почти наивная в своей простоте фраза, как будто волноваться не о чем — просто куда-то подевалась легкомысленная соседка по парте, и к этому совершенно нечего добавить. Даже приметы Саммер казались описанием красавицы на каникулах: метр семьдесят один, пятьдесят четыре килограмма, 38-й размер ноги, блондинка, светлая кожа, веснушки на лице и руках; была одета в джинсовые шорты, белую футболку, с собой кожаная плетеная сумка через плечо и наушники; отличительные черты: три родинки на шее в форме треугольника.

Никто, ни одна живая душа не относилась всерьез к нашей потере. Чтобы досконально обследовать местность между домом и лесом, где испарилась моя сестра, привлекли учеников из полицейского колледжа, словно для профессионалов, для взрослых, дело было недостаточно весомым. Когда эти парни с угревой сыпью на разрумянившейся коже, с первым пробивающимся над губой пушком — все они могли бы быть влюблены в Саммер и старались бы привлечь ее внимание нарочито громким смехом на яркой лужайке в каком-нибудь парке или играли бы мускулами, гоняя мяч перед зданием университета, — собрались в нашем саду, казалось, их синяя полицейская форма не имеет ничего общего с настоящей, вообще все поиски — понарошку.

Невысокий брюнет в мокрой от пота обтягивающей рубашке-поло дал понюхать собаке топ телесного цвета, принадлежавший сестре, — ткань в его руках казалась куском сорванной кожи — и все выстроились в цепь на дороге и вдоль озера. Я расстроился, разозлился, вышел из себя — мне чудилось, что эти ребята крадут что-то важное у меня…

Они вернулись глубоко вечером — лица пусты, под глазами залегли тени.

Никаких следов. Ничего.

Парни уехали, загрузившись в машины по четверо в каждую, и я представлял, как они прямиком направились в один из баров в Старом городе и заказали по пиву. И там, под хмельком, красуясь в своей новенькой полицейской форме, они видели смутный силуэт девушки, скрючившейся за каким-нибудь кустом, с запутавшимися в ветках волосами. Розовая футболка в собачьей пасти…

Несколько дней или, может, несколько недель атмосфера вокруг нас казалось наэлектризованной. Без конца звонил телефон, заходили друзья семьи, приносили корзины с фруктами, домашнюю выпечку, иногда даже свежепойманную щуку, которая потом неделями жутко скалилась в холодильнике.

Иногда появлялись подруги сестры: собирались в саду, курили, держась за руки; в их глазах читалось волнение, разноцветные платья горели в летних лучах. Иногда одна с мокрыми от слез глазами бессильно опускалась на стул, и тотчас ее окружали подруги — склонялись, шептали слова поддержки — и над заплаканным лицом струились светлые, темные и каштановые локоны. Девушки походили на молодых ланей, окруживших раненую сестрицу, чтобы скрыть ее от посторонних глаз.

Забегали и юноши в бермудах; мать с ничего не выражающей улыбкой носила им напитки. Они нервничали. Как-то вечером я заметил двоих, устроившихся на мостике: они сидели и болтали ногами. Я подошел и учуял характерный сладковатый запашок. В темноте были видны красный огонек самокрутки и смутный силуэт приближающейся матери. От ужаса мне свело плечи, но мама просто протянула им что-то, скорее всего, колу или легкий коктейль, немного постояла, а потом зашагала обратно к дому. Казалось, она скользит по траве, а ночь вокруг становится яснее, будто мама сама излучает свет. Я совершенно не представлял, что она чувствовала в то время, и от этого мир вокруг становился еще неуловимее, еще ужасней.


В первые дни после консультаций я вспомнил несколько сцен, подобных этой. Ночью я крепко засыпал, и множество ярких снов сменяли друг друга, а днем на меня накатывали воспоминания — они бурлили подобно реке, захватывая мощным водоворотом все, что казалось явным, а из глубин поднималось что-то иное, вязкое, и течение подхватывало его и очищало.


Как-то отца снова не было дома — он постоянно курсировал по проложенным вверх от озера дорожкам среди виноградников на своем джипе «Чероки» («как у нуворишей»), который Саммер люто ненавидела, будто надеялся встретить дочь, увидеть, как она идет по обочине: случайно заснула на пляже, опоздала на последний автобус и теперь спешит домой, а в ее волосах запутались сухие листики — и я услышал ужасный шум в родительской спальне. Я побежал туда и увидел, что мама сидит на кровати посреди разбросанной одежды, осыпанная чем-то, похожим на сосульки. Они сверкали по всей комнате, были даже в ее волосах. Казалось, ее кожа, тонкая