В сентябре 1921 года, в Иркутске, между пленным Унгерном и членом реввоенсовета 5-й армии Мулиным состоялся следующий диалог: «Где ваш адъютант?» (Вопрос Мулина.) — «Дня за два (до начала мятежа в Азиатской дивизии. — Л.Ю.) сбежал. Он оренбургский казак». — «Это Бурдуков?» — «Нет, Бурдуков скот пасет».
Мулин совершил классическую ошибку, в годы Гражданской войны стоившую жизни многим несчастным по обе стороны фронта, — он перепутал скотопромышленника Бурдукова с унгерновским порученцем и экзекутором Бурдуковским. Однако показателен ответ барона. Он не только помнил давнего спутника по трехдневной поездке из Улясутая в Кобдо, но и знал, что тот жив, до сих пор живет в Монголии. Очевидно, история их знакомства не исчерпывалась этим мимолетным эпизодом.
Бурдуков уверяет, что по прибытии в Кобдо он видел Унгерна лишь однажды — на следующий день, когда оба они явились в местное русское консульство. На этот раз Унгерн выглядел иначе, был гладко выбрит и в чистом обмундировании, которое одолжил у старого приятеля, казачьего офицера Резухина, служившего в расквартированном здесь полку[22]. Это была их последняя в жизни встреча.
Свои воспоминания Бурдуков писал в конце 1920-х годов, в Ленинграде, надеялся на публикацию и по понятным причинам предпочел умолчать о дальнейших контактах с «кровавым бароном», если даже они имели место. Он кратко сообщает, что и консул, и начальник русского гарнизона без энтузиазма отнеслись к идее Унгерна поступить на службу к Джа-ламе[23]. Всякое волонтерство было ему запрещено, после чего барон вынужден был вернуться в Россию. Создается впечатление, будто он тотчас же и уехал; между тем Унгерн прожил в Кобдо более полугода. Бурдуков, постоянно туда наезжавший, мог с ним встречаться, а то и свозить его в недальний Гурбо-Ценхар, ставку Джа-ламы. Этот человек, о котором тогда говорила вся Монголия, являл собой тип азиатского лидера, напрямую связанного с потусторонними силами. Унгерн позднее мыслил себя таким же вождем.
Юань Шикай и Карл XII
В начале 1930-х годов Арвид Унгерн-Штернберг начал собирать материалы для задуманной, но так и не написанной биографии своего знаменитого кузена. Когда он обратился к общим родственникам с просьбой прислать воспоминания о нем, последовало предостережение одного из них: «Если писать биографию Романа, опираясь только на достоверные факты, она будет бесцветной и скучной. При более художественном описании появляется опасность пополнить и без того большое количество рассказываемых о нем историй».
Однако даже авторы, не претендовавшие на «художественность», вставали перед загадкой внезапного превращения заурядного белого генерала в монгольского хана и бога войны. Истоки этой метаморфозы искали в его первой поездке в Монголию, расцвечивая ее совершенно фантастическими подробностями. Врангель писал, что в боях с китайцами он проявил чудеса храбрости, получил в награду княжеский титул и был назначен командующим всей монгольской кавалерией; другие утверждали, будто барон с шайкой головорезов грабил караваны в Гоби; третьи отсылали его к хунхузам. На самом деле, поскольку служить у Джа-ламы ему запретили, он поступил сверхштатным офицером в Верхнеудинский казачий полк, частично расквартированный в Кобдо, и жил здесь без особых приключений, надеясь, видимо, что затухающая война вспыхнет вновь, но этого не случилось. Вскоре было подписано русско-китайское соглашение об автономии Внешней Монголии, и весной 1914 года, получив из Благовещенска документы о своей отставке, Унгерн уехал в родной Ревель.
Как сообщает его кузен Арвид, уже тогда он «приобрел обширные познания о стране и населяющих ее людях». По словам Князева, Унгерн «услыхал голос подлинной, мистически привлекавшей его Монголии» и «до краев наполнился настроениями», которые вызывают «ее причудливые храмы» и «зеленые ковры необъятных падей, и люди ее, как бы ожидающие могучего толчка, чтобы пробудиться от векового сна». Если отбросить красоты стиля и прозрачный намек на то, что в итоге монголы дождались-таки человека, давшего им этот «могучий толчок», все примерно так и обстояло. Унгерн не раз говорил, что еще во время первой поездки в Халху «вера и обычаи монголов ему очень понравились».
В Кобдо он стал изучать монгольский язык, на котором впоследствии изъяснялся достаточно сносно. Писали, будто ему удалось завязать «большие знакомства с князьями, гэгенами и влиятельными ламами», но это вряд ли. Еще сомнительнее известие, что тогда же, «не будучи ревностным сыном лютеранской церкви», он втайне «принял ламаизм». Увлечение буддизмом — это лишь вариант обычного для людей его типа интереса к «мудрости Востока».
Этот интерес разделял знаменитый впоследствии философ, граф Германн фон Кайзерлинг — земляк и дальний родственник Унгерна, по матери происходивший из рода Унгерн-Икскюлей. Он был пятью годами старше, но они могли познакомиться еще в детстве или в ранней юности. Во всяком случае, Кайзерлинг не раз упоминал об Унгерне в своих книгах. Оба принадлежали к тесному кругу эстляндской аристократии, не случайно, видимо, позднее младший брат Унгерна, Константин, женился на дочери Кайзерлинга. В 1911–1912 годах тот совершил кругосветное путешествие, побывал в Японии, в Китае и в Индии, а по возвращении в Эстляндию написал прославивший его имя двухтомный «Путевой дневник философа». По впечатлению, которое эта книга произвела на современников, ее можно сравнить разве что с «Закатом Европы» Шпенглера. Из-за начавшейся вскоре войны она увидела свет лишь в 1919 году, но была закончена пятью годами раньше; Унгерн, вернувшись из Кобдо, мог читать ее в рукописи. «Я был настолько одержим Востоком, что долго не мог представить себя западным человеком», — тогда же заметил Кайзерлинг. В этом Унгерн был его духовным двойником[24].
В отличие от Кайзерлинга, он не пытался перенести на бумагу свои монгольские впечатления, но ему, должно быть, приятно было чувствовать себя странником, прикоснувшимся к совсем иному миру. Восток был в моде, интерес слушателей подогревал воображение. Недаром в родственном кругу бытовало мнение, что Роман обладает богатой фантазией и сам верит в собственный вымысел. Как правило, это свойство приписывают тем, кому симпатизируют, заблуждаясь относительно степени самообмана, но в любом случае оно предполагает горячность и увлеченность рассказчика. Обычно молчаливый, замкнутый, Унгерн с близкими людьми бывал другим. При их сочувственном внимании он мог возбуждать в себе волнующее сознание пережитых в Азии чудес, как герой «Дара» Владимира Набокова, путешественник по Монголии и Тибету: «Во время песчаных бурь я видел и слышал то же, что Марко Поло — „шепот духов, отзывающих в сторону“, и среди странного мерцания воздуха без конца проходящие навстречу вихри, караваны и войска призраков, тысячи призрачных лиц».
Впрочем, Унгерна больше занимали азиатские чудеса иного рода. Однажды, беседуя с кузеном Эрнстом о ситуации на Дальнем Востоке, он заметил: «Отношения там складываются таким образом, что при удаче и определенной ловкости можно стать императором Китая»[25]. Имелся в виду генерал Юань Шикай, президент Китайской Республики, пытавшийся основать собственную династию, но слышится тут и какая-то личная нота, иначе собеседник не запомнил бы эту фразу и не повторил бы ее два десятилетия спустя в разговоре с биографом Унгерна. Пример Юань Шикая показывал, что в разрушенных структурах власти путь к ее вершине может быть сказочно короток. Еще в Кобдо, говорил Унгерн, он впервые задумался о возможности с помощью монголов восстановить в Китае маньчжурскую династию. В то время это были вполне умозрительные размышления, но под конец жизни план реставрации Цинов, чтобы мощью возрожденной Поднебесной Империи воздействовать на революционную Россию и буржуазную Европу, станет его навязчивой идеей. Умрет он в убеждении, что «спасение мира должно произойти из Китая».
Барон Альфред Мирбах, муж единоутробной сестры Унгерна, писал о нем, ссылаясь на мнение жены: «Только люди, лично знавшие Романа, могут объективно оценить его. Одно можно сказать: он не как все».
Если тут легко заподозрить преувеличение, вызванное родственными чувствами, то схожее свидетельство оставил живший в Монголии русский поселенец Иван Кряжев, лицо абсолютно не заинтересованное. Он помнил Унгерна по жизни в Кобдо в 1913 году и рассказывал, что барон вел себя «так отчужденно и с такими странностями, что офицерское общество хотело исключить его из своего состава, но не смогло найти за ним фактов, маравших честь мундира».
И далее: «Унгерн жил совершенно на особицу, ни с кем не водился, всегда пребывал в одиночестве. А вдруг ни с того ни с сего, в иную пору и ночью, соберет казаков и через весь город с гиканьем мчится с ними куда-то в степь — волков гонять, что ли. Толком не поймешь. Потом вернется, запрется у себя и сидит один, как сыч. Но, оборони Бог, не пил, всегда был трезвый. Не любил разговаривать, все больше молчал»[26].
Рассказ Кряжева об Унгерне завершается точным и выразительным наблюдением: «В нем будто бы чего-то не хватало». Ошибки тут нет — не ему чего-то не хватало, а именно «в нем». Эта пустотность выдавала себя в глазах. Бурдуков говорит о «выцветших, застывших глазах маньяка»; другой мемуарист описывает их как «бледные», третий — как «бездушные, оловянные», четвертый вспоминает о «водянистых, голубовато-серых, с ничего не говорящим выражением, каких-то безразличных». По-видимому, у него плохо развиты были окологлазные мышцы, чья игра придает взгляду бесконечное множество оттенков. Обычно этот физический дефект связан с недоразвитием эмоциональной сферы.
«Сердце, милосердие в нем отсутствовали», — писал служивший под началом Унгерна полковник Торновский. Он же одной фразой очертил тип этого человека, едва ли сложившийся только под влиянием ницшеанства, без опоры в органике: «Сирых и убогих не терпел».