Поверить, что Унгерн и Мао Цзэдун — родные братья, при всей моей тогдашней наивности я не мог, но волновала сама возможность связать их друг с другом, а следовательно, и с самим собой, пребывающим в том же географическом пространстве. Лишь позднее я понял, что Больжи вспомнил про Унгерна не случайно. В то время должны были ожить старые легенды о нем и появиться новые. В монгольских и забайкальских степях никогда не забывали его имени, и что бы ни говорилось тогда и потом о причинах нашего конфликта с Китаем, в иррациональной атмосфере этого противостояния безумный барон просто не мог не воскреснуть.
К тому же для него это было не впервые. В Монголии он стал героем не казенного, а настоящего мифа, существом почти сверхъестественным, способным совершать невозможное, умирать и возрождаться. Да и к северу от эфемерной государственной границы между СССР и МНР невероятные истории о его чудесном спасении рассказывали задолго до моей встречи с Больжи. Наступал подходящий момент, и он вставал из своей безвестной могилы в Новосибирске, давно затерянной под фундаментами городских новостроек.
Унгерн — фигура локальная, если судить по арене и результатам его деятельности, порождение конкретного времени и места. Однако если оценивать его по идеям, имевшим мало общего с идеологией Белого движения; если учитывать, что его планы простирались до переустройства всего существующего миропорядка, а средства соответствовали целям, это явление совсем иного масштаба.
Одним из первых в XX столетии он прошел тот древний путь, на котором странствующий рыцарь неизбежно становится бродячим убийцей, мечтатель — палачом, мистик — доктринером. На этом пути человек, стремящийся вернуть на землю золотой век, возвращает даже не медный, а каменный.
Впрочем, ни в эту, ни в любую другую схему Унгерн целиком не укладывается. В нем можно увидеть фанатичного борца с большевизмом, евразийца в седле, бунтаря эпохи модерна, провозвестника грядущих глобальных столкновений Востока и Запада, предтечу фашизма, создателя одной из кровавых утопий XX века, кондотьера-философа или самоучку, опьяненного грубыми вытяжками великих идей, рыцаря традиции или одного из тех мелких тиранов, что вырастают на развалинах великих империй, но под каким бы углом ни смотреть, остается нечто ускользающее от самого пристального взгляда. Фигура Унгерна до сих пор окружена мифами и кажется загадочной, но его тайна скрыта не столько в нем, сколько в нас самих, мечущихся между желанием восхищаться героем и чувством вины перед его жертвами; между надеждой на то, что добро приходит в мир путями зла, и нашим опытом, говорящим о тщетности этой надежды; между утраченной верой в человека и преклонением перед величием его дел; наконец, между неприятием нового мирового порядка и пугающим ощущением близости архаических стихий, в любой момент готовых прорвать тонкий слой современной цивилизации. Есть известный соблазн в балансе на грани восторга, страха и отвращения; отсюда, может быть, наш острый и болезненный интерес к этому человеку.
«Стрела в колчане божьем»
В 1893 году крещеный бурят и практикующий тибетский врач Петр Бадмаев подал своему крестному отцу Александру III докладную записку под выразительным названием: «О присоединении к России Монголии, Тибета и Китая». Он предсказывал, что маньчжурская династия скоро будет свергнута, дни ее сочтены, и советовал уже сейчас начать планомерную работу по утверждению в Срединной Империи русского влияния, не то неизбежной после падения Цинов анархией воспользуются западные державы. Бадмаев предлагал тайно вооружить монголов, подкупить и привлечь на свою сторону ламство, занять ряд стратегических пунктов типа Ланьчжоу, наконец организовать депутацию из Пекина, которая попросит русского государя принять Китай заодно с Тибетом и Монголией в свое подданство. «Европейцам пока еще не известно, что для китайцев безразлично, кто бы ими ни управлял, и что они совершенно равнодушны, к какой бы национальности ни принадлежала династия, которой они покоряются без особенного сопротивления», — уверял царя Бадмаев.
Подобные идеи выдвигались и раньше. Еще Пржевальский писал об отсутствии у китайцев склонности к военному делу и считал возможным быстро завоевать весь Китай; по его мнению, для этого потребуется армия не многим большая, чем имели Кортес и Писарро при покорении империй ацтеков и инков. Отчеты Пржевальского предназначались для военного министерства и до Александра III, по-видимому, не доходили, иначе на сопроводительной записке Витте, представившего ему бадмаевский проект, он не оставил бы резолюцию: «Все это так ново, необыкновенно и фантастично, что с трудом верится в возможность успеха».
Тем не менее Бадмаев получил на расходы два миллиона рублей золотом и выехал в Читу, где первым делом выстроил себе двухэтажный каменный дом в центре города[1]. Из Читы он совершил несколько поездок в Монголию и Пекин и вернулся в Петербург лишь через три года, когда вступивший на престол Николай II отказал ему в новых субсидиях. Никаких ощутимых результатов его деятельность не принесла, но будущий вектор имперской политики Бадмаев предугадал верно. Россия утвердилась в Маньчжурии, была построена Китайско-Восточная железная дорога, возник Харбин, Внешняя Монголия стала зоной русской экономической экспансии. В Тибет, который Бадмаев называл «ключом Азии», с секретными миссиями направлялись казачьи офицеры из бурят, и англичане, в 1904 году войдя в Лхасу, искали там несуществующие склады с русскими трехлинейками.
А за четыре года до того, как бадмаевская записка легла на стол Александра III, Владимир Соловьев, будучи в Париже, попал на заседание Географического общества. Среди однообразной публики в серых костюмах его внимание привлек человек в ярком шелковом халате; это был китайский военный агент, как называли тогда военных атташе, генерал Чэнь Цзитун (у Соловьева — Чен Китонг). Вместе со всеми Соловьев «смеялся остротам желтого генерала и дивился чистоте и бойкости его французской речи». Не сразу он понял, что перед ним представитель не только чуждого, но и враждебного мира. «Вы истощаетесь в непрерывных опытах, а мы воспользуемся плодами этих опытов для своего усиления, — передает Соловьев смысл его обращенных к европейцам предостережений. — Мы радуемся вашему прогрессу, но принимать в нем участие у нас нет ни надобности, ни охоты: вы сами приготовляете средства, которые мы употребим для того, чтобы покорить вас».
Соловьев не подозревал, что такого рода заявления были рутинным приемом китайской дипломатии тех лет. Делались они с целью получить финансовые займы от западных стран, для чего полезным считалось немного их попугать. В европейских штабах прекрасно знали, что Поднебесная Империя безнадежно дряхлеет, что ее армия вооружена фузеями и алебардами, что лишь магические пушки, нарисованные на стенах крепостей, призваны защитить их от огня современной артиллерии, поэтому Чэнь Цзитун адресовал свою речь не военным, а куда более впечатлительной публике, к тому же способной повлиять на общественное мнение. Ожидалось, что в итоге правительство Франции предоставит Китаю желанный кредит, дабы заполучить могущественного в будущем союзника.
Женатый на француженке Чэнь Цзитун, автор книг и статей во французской прессе, прекрасно чувствовал дух времени и строил свои расчеты не на пустом месте. Соловьев, например, с юности был одержим мыслью о восточной угрозе, причем, по его словам, тут он «не был одинок». Это была общеевропейская фобия, а для тогдашних интеллектуалов — еще и метафора слабости духовно скудеющего Запада[2], но скоро у Соловьева появился единомышленник иного ранга: Вильгельм II, обеспокоенный растущей военной мощью Японии, начал муссировать тему «желтой опасности» в переписке с Николаем II. «Двадцать-тридцать миллионов обученных китайцев при поддержке 1/2 дюжины японских дивизий и под командой пылких, неудержимо ненавидящих христиан японских офицеров — вот будущее, которое мы должны предвидеть не без душевного волнения», — писал царю кайзер.
В 1895 году он разослал государственным деятелям и выдающимся личностям Европы, среди них Николаю II, литографическое воспроизведение картины, иллюстрирующей его опасения. Это полотно Вильгельм II выдавал за собственное, хотя сам он лишь набросал эскиз; настоящим автором был художник Кнакфусс. На картине изображена женская фигура в античном шлеме, символизирующая Германию, за ней теснятся аллегории других стран Европы, а перед ними, в вышине — восседающий на драконе Будда в окружении грозовых облаков. Подпись гласила: «Европейские народы, храните ваши самые драгоценные блага».
Вся эта риторика маскировала колониальные интересы Германии в Китае, но имела и другую цель. Убеждая царя, что миссия России — стать защитницей «креста и старой европейской культуры против вторжения монголов и буддизма», кайзер хотел отвлечь союзницу Парижа восточными авантюрами. Соловьев понятия не имел, что параллельно Вильгельм II побуждал Японию к войне с Россией, обещая ей свой благожелательный нейтралитет. Напряженное «ожидание исторической катастрофы на Дальнем Востоке» для Соловьева стало доминантой последних лет жизни. Он искренне верил, что перед лицом общей для всех европейских народов опасности наступит примирение христианских конфессий, именно поэтому «панмонголизм» — «имя дико» — «ласкало» его слух.
Из книги французских монахов-лазаристов Гюка и Габе, в 40-х годах XIX века побывавших в Тибете, Соловьев почерпнул сведения о тайном «братстве, или ордене, келанов» (от тиб. калон, как называли главных советников Далай-ламы) с их грандиозными религиозно-политическими замыслами. Они якобы стремились «завладеть верховной властью в Тибете, потом в Китае, а затем посредством китайских и монгольских вооруженных сил покорить великое царство Оросов (Россию. — Л.Ю.) и весь мир и воцарить повсюду истинную веру перед пришествием Будды Майтрейи». Имелось в виду входящее в систему Калачакра пророчество об эсхатологической войне Шамбалы с неверными, но Соловьев, подставив на место «келанов» реальных японцев («вождей восточных островов»), в 1900 году в «Краткой повести об Антихристе» с впечатляющей детальностью описал будущее нашествие азиатских полчищ на Европу.