Дальше — опять пробел в несколько месяцев, вплоть до 16 августа 1919 года. В этот день Унгерн, нарушив свое же правило, гласившее, что «настоящий воин не должен иметь семьи», неожиданно для всех вступил в первый и последний брак. Венчание состоялось в Харбине, в православной церкви. Каким образом это могло произойти, не понятно. Унгерн не изменил религии предков, до смерти оставшись лютеранином, но невеста перед свадьбой была крещена по православному обряду.
Словарь прибалтийских дворянских родов, изданный в Риге перед Второй мировой войной, именует ее Еленой Павловной. Девичья фамилия не указывается. Ни авторы словаря, ни большинство современников барона ее не знали.
Сам он говорил о жене как о «китаянке», хотя новоявленная баронесса Унгерн-Штернберг была маньчжуркой, точнее — маньчжурской принцессой, дочерью «сановника династической крови», как писала о ней харбинская пресса. Иногда ее называли «принцессой Цзи». Очевидно, имя Елена дали ей при крещении, а Павловной она стала по тому же принципу, по которому, скажем, китаец Ван Го становился Иваном Егоровичем.
Относительно того, где и при каких обстоятельствах Унгерн с ней познакомился, существовало две версии. Первая гласила, что в Пекине он сошелся с китайскими монархистами, а через них — с кем-то из членов императорской семьи. После Синьхайской революции родственники Цинов репрессиям не подвергались, но политического веса не имели и вели жизнь частных лиц. Выйти на них Унгерну могли помочь знакомые монгольские князья, издавна состоявшие в тесных, нередко и родственных, связях с маньчжурской династией, или тот же загадочный Фу Шан, с которым он курил опиум в «Вагон-ли». Впоследствии Унгерн призывал его повлиять на монархически настроенных китайских генералов и знатных монголов, чтобы те учредили в Пекине «хорошую газету, агитируя за реставрацию монархии под скипетром Цинов». Если этот человек обладал такими возможностями, не исключено, что он и выступил в роли свата.
По другой версии, барон встретился с будущей женой раньше, чем с ее родителями, и не в Пекине, а в Харбине. Она получила европейское воспитание и была девушкой эмансипированной, о чем говорит история их знакомства.
В Харбинском коммерческом училище преподавал китайский язык известный синолог Ипполит Баранов. Кроме того, он давал частные уроки на дому, Елена Павловна оказалась среди его учеников. Изучать китайский ей не требовалось, это был ее родной язык, но Баранов знал и другие дальневосточные языки, включая маньчжурский, до 1911 года считавшийся официальным языком делопроизводства. При этом многие столичные маньчжуры им почти не пользовались даже в быту, а молодое поколение часто вовсе его не знало. Теперь Елене Павловне захотелось выучить язык предков. После революции, когда ее соплеменники из привилегированной касты превратились в изгоев, это, видимо, стало для нее вопросом национального достоинства. Занятия проходили на квартире у Баранова, здесь же бывал и Унгерн, бравший у него уроки китайского. Случайное знакомство с красивой двадцатилетней «китаянкой» перешло в более близкие отношения, причем инициатива принадлежала не ему, а ей. Они посещали кинематографы, заходили в ресторан при гостинице «Модерн». Она была страстно влюблена, и хотя Унгерн вряд ли испытывал сколько-нибудь пылкие ответные чувства, дело кончилось свадьбой[54].
В пользу этой версии говорит то обстоятельство, что родители Елены Павловны жили не то на станции Маньчжурия, не то в Харбине. Похоже, ее отец относился к тем членам бесконечно разветвленной императорской фамилии, кто после революции вернулся в родные края, откуда их предки двести с лишним лет назад начали завоевание Китая. Есть известия, что семья невесты принадлежала к влиятельному местному клану, и генерал Чжан Кунъю, губернатор пограничной провинции Хейлузцян и убежденный монархист, состоял с ней в родстве. Харбинские газеты уверяли, что в Чите женитьбу Унгерна рассматривают «как акт дипломатической важности в смысле китайско-семеновского сближения». Не исключено, что на этой почве состоялось его примирение с Семеновым: тогда же он вновь принял командование Азиатской дивизией.
Вся эта матримониальная затея имела еще один аспект: свергнутая маньчжурская династия оставалась чрезвычайно популярной в Монголии, многие из тамошних мятежников выступали под лозунгом реставрации Цинов. Такой брак повышал авторитет Унгерна у монголов, и вскоре после свадьбы некая депутация, организованная, видимо, Семеновым, от имени князей Внутренней Монголии присвоила ему княжеский титул «вана». По обычаю право на него давала жена «императорской крови».
Отблеск былого величия Поднебесной империи ложился на юную ученицу Баранова, с которой Унгерн запросто ходил в кино или сидел в ресторане. «Женитьбой он приближался к претендентам на законный императорский трон», — писал современник. Едва ли Унгерн вынашивал такую идею, но он верил, что «спасение мира должно произойти из Китая» при условии восстановления на престоле маньчжурской династии, и этот брак открывал перед ним пока еще туманные, но заманчивые перспективы участия в грядущем обновлении Азии, России и Европы.
Унгерн никогда не проявлял интереса к женщинам, и при всех его симпатиях к «желтой расе» китаянки и монголки не были исключением. Ни эстляндские родственники, ни люди, знавшие барона в Даурии и Монголии, ничего не сообщают даже о его мимолетных связях, не говоря уж о настоящих романах. Лишь генерал Шильников, рисуя перед колчаковскими следователями картины самоуправства Семенова и его фаворитов, мельком упомянул следующий факт: в 1918 году, будучи комендантом Хайлара, Унгерн не дал прибывшим из Харбина инспекторам провести ревизию в местном управлении КВЖД, потому что начальником там был некто Спичников, а барон «жил с сестрой его жены».
Все остальные, кто затрагивал эту деликатную тему, сходились на том, что Унгерн «почти не знал женщин», что как аристократ в женском обществе он бывал любезен, с представительницами прекрасного пола держал себя по-светски, но «при внешних рыцарственных манерах» относился к ним с несомненной и глубокой неприязнью. Люди попроще выражались менее витиевато: «Барон терпеть не может баб». Говорили, будто он старался не выдавать своим офицерам разрешение на брак или увеличивал меру взыскания тем из провинившихся подчиненных, за кого ходатайствовали женщины.
Это не только черта характера или особенность физиологии. Во многом похожий на Унгерна семиреченский атаман Борис Анненков, тоже потомок старинного дворянского рода, правнук декабриста, в тридцатилетием возрасте отличался тем же демонстративным женоненавистничеством. Оба они воплощали определенный тип вождя в Белом движении — тяготеющего к идеалам «нового средневековья» монаха-воина, аскета и сверхчеловека. Известный своей свирепостью, Анненков не пил, не курил, ел самую грубую пищу, презирал роскошь, зато носил «бутафорский» мундир с золотым шитьем, а его всадники имели на папахах надпись: «С нами Бог и Атаман». Кочевников-казахов Анненков уважал так же, как Унгерн — монголов, ценя в них воинственность и верность[55]. Сам холостяк, он запрещал офицерским женам жить вместе с мужьями и даже квартировать ближе десяти верст от расположения отряда. Свидания супругов допускались строго по расписанию, в специально отведенные для этого дни и в указанном месте. Нарушители сурово наказывались. По словам одного из анненковцев, атаман не любил «женатиков», даже в интимных дружеских беседах не говорил о женщинах и «смотрел на них как на печальную необходимость, не более».
Лично для Унгерна они, кажется, не являлись и необходимостью. Как уверял генерал Ханжин, в свои 33 года, вплоть до свадьбы, барон был «полным девственником». Не исключено, что таковым он остался и в браке. Все относящееся к сексуальности проходило у него по разряду «низменные инстинкты» — по словам Макеева, Унгерн «органически не переваривал эту сторону жизни человека». Возможно, он страдал каким-то дефектом в половой сфере. Хотя с точки зрения физиологии это и некорректно, есть соблазн предположить, что планы основать «орден военных буддистов», чьи члены давали бы обет безбрачия, как-то связаны со странно высоким голосом Унгерна, удивлявшим собеседников при первой с ним встрече. Казалось, грозный барон должен иметь бас или баритон, но не «фальцет», как характеризовали тембр его голоса. «Взвизгнул» — вот глагол, который нередко употребляют мемуаристы, рассказывая о вспышках его гнева.
Не менее вероятно, что с годами у него просто пропало влечение к женскому телу, не слишком сильное и в ранней молодости. Война, кровь, упоение опасностью, постоянная близость своей и чужой смерти давали такое острое чувство полноты жизни, что по сравнению с ним сексуальные переживания были всего лишь имитацией этого чувства, дешевым эрзацем для тех, кто не способен к наслаждениям более возвышенным. Женщины причислялись к существам низшего порядка уже по одному тому, что их природой такая сублимация не предусмотрена[56].
В этом Унгерн напоминал не только Анненкова и Карла XII, но и Фридриха Великого, которого сам называл в числе своих кумиров. Тот тоже презирал женщин, не выносил, когда его офицеры женились, требуя от них не просто службы, но монашеского служения, а собственный брак рассматривал как предприятие сугубо политическое, не обязывающее его ни к каким отношениям с женой, кроме деловых. «Был он циничным холостяком, — пишет о нем Томас Манн, — и большую долю его злобных и отталкивающих черт, безусловно, можно объяснить его отношением к женщинам, каковое, в сущности, было отсутствием всякого отношения вообще и не укладывалось даже в представления той весьма прихотливой в этих вещах эпохи». Ходили слухи об операции, будто бы перенесенной Фридрихом в молодости и лишившей его возможности быть мужем и отцом, но такого рода гипотезы часто возникают задним числом как способ свести необъяснимое к хорошо известному. То, что в эпоху Просвещения казалось шокирующим отклонением от нормы, было нормой для многих правителей деспотического толка, всецело посвятивших себя делу войны.