[93]. Это, видимо, помогало ему справиться с провинциальной скукой.
Торновский считал Чэнь И «мудрым администратором». Колонисты и беженцы из России относились к нему с уважением, поскольку в ноябре он сумел предотвратить готовящийся русский погром, но его влияние ослабло с введением в столице осадного положения. Генералы, оставшиеся здесь после опалы Сюй Шучжена, и раньше игнорировали глубоко штатского Чэнь И, а теперь откровенно перестали ему подчиняться. Впрочем, единодушия среди них не было, Го Сунлин и Ma[94] ненавидели друг друга настолько, что доходило до массовых драк между солдатами их частей. Чу Лицзян не сумел сосредоточить в своих руках всю военную власть, в штабах царила неразбериха. По сути дела, единого командования не существовало.
Только разбродом и паникой в верхах столичной администрации можно объяснить ту роковую ошибку, которую совершили китайцы после того, как Унгерн отступил на Тэрельдж: они арестовали Богдо-гэгена. Он был отделен от свиты и переведен из дворца в один из пустующих китайских домов на Половинке, по соседству с новой резиденцией Чэнь И. Цель этой святотатственной акции никто из живших в Урге европейцев не в силах был понять. Она представлялась абсолютно бессмысленной, более того — вредной для самих же тюремщиков. Наиболее правдоподобным казалось предположение, что Чэнь И сделал этот самоубийственный шаг под нажимом военных, решивших продемонстрировать свое могущество монголам, а заодно — собственным солдатам. Русские легко восстановили нехитрую логику их рассуждений: «Вот, мол, мы арестовали самого бога, и ничего, все в наших руках, и все с наших рук сходит». Общее мнение сводилось к тому, что это сделано в назидание всем оппозиционерам. «А гарнизон, — замечает Першин, — должен был убедиться, что перед военной силой пасует даже божество».
Результат оказался прямо противоположен ожидаемому. Монголы были не столько напуганы, сколько потрясены и возмущены, зато китайских солдат охватил суеверный страх: им казалось, что кощунственный арест «живого будды» неотвратимо повлечет за собой возмездие. Те и другие верили в неизбежность кары и ждали каких-то исключительных событий, но ничего не происходило, Унгерн по-прежнему стоял на Тэрельдже, а Богдо-гэген спокойно сидел под арестом. Больших лишений он не испытывал, из дворца ему доставляли даже его любимое шампанское.
С осени он несколько раз пробовал вырваться из столицы под предлогом плановых поездок в провинциальные монастыри, но эти попытки решительно пресекались. Богдо-гэген нужен был китайцам как заложник. Посадив хутухту под замок, они, помимо прочего, стремились оборвать его связи с нелояльным ламством и мятежными князьями, однако практическая целесообразность такого шага обернулась невосполнимыми потерями на другом фронте. Китайские солдаты, ремесленники, торговцы прекрасно понимали, что с божеством нельзя обращаться как с обычным человеком, но поверхностно европеизированные чиновники и генералы повели себя с той западной прямолинейностью, которая свойственна была европейцам в начале колониальной экспансии и от которой сами они давно отказались.
Арест Богдо-гэгена лишний раз показал, что новые хозяева Урги с их пышными мундирами, похожими на придворные, презрением к туземцам, переводами из Гете и бильярдом как символом цивилизации были в этой стране, где два с лишним столетия властвовали их предки, куда большими чужаками, чем Унгерн с его монгольским дэли, буддизмом и уверенностью, что свет — с Востока. При всем том он оставался истинным европейцем. Потребность сменить душу — западный синдром, кожу — восточный.
С ноября Унгерн постоянно держал дозоры на Богдо-уле. Отсюда велось наблюдение за передвижениями китайских войск и строительством оборонительных сооружений, но едва ли не важнее был другой аспект этой позиции: господствующая над Ургой стратегическая высота считалась одной из главных монгольских святынь.
Последний отрог Хентейской гряды, Богдо-ул с юга возвышается над столицей и виден из любой ее точки. Перетекающие один в другой горные кряжи поднимаются примерно на километр в вышину, имеют около сотни километров в окружности и уходят далеко за пределы городской черты. Склоны покрыты густым лесом, прорезанным неглубокими ущельями и сбегающими в Толу ручьями. На гребне растут кедры, ниже — лиственницы, сосны, ели. Подножие затянуто березовой чепорой и осинником. Ни восточнее, ни западнее, ни южнее Богдо-ула нет ничего подобного. Эта гора, поднявшаяся среди степей и голых каменистых сопок, представлялась чудом и почиталась как священная. «Который уже раз я вижу тебя и любуюсь тобой, — мысленно обращался к ней, подъезжая к Урге в 1908 году, Петр Козлов, суровый скиталец, в дневниках своих путешествий по Центральной Азии отнюдь не грешивший лирическими излияниями, — бесконечно долго смотрю на твою таинственную строгую красоту, на твой горделивый девственный наряд. Ты все прежняя — задумчивая, молчаливая, прикрываешься сизой дымкой и двумя-тремя нежными тонко-перистыми облачками, стройно проносящимися над твоей могучей головой. Ламы ургинских монастырей свято охраняют твой чудный покров».
Гора была заповедной. В лесу водились маралы, косули, кабаны, рыси, соболи, но всякая охота здесь находилась под запретом со времен величайшего из монгольских перерожденцев — Ундур-гэгена Дзанабадзара, создателя алфавита «Соёмбо» и гениального скульптора-литейщика. Он жил на рубеже XVII–XVIII веков, с тех пор и не звенел в этих лесах топор лесоруба. Обойдя Богдо-ул пешком или даже объехав его на лошади, человек мог надеяться на улучшение своей кармы, а на вершины восходили для созерцания, уединенного размышления и молитвы. Особая стража перекрывала ведущие к гребню гряды ущелья и тропы, пропуская лишь безоружных. Постоянно здесь жили только монахи монастыря Маньчжушри-хийд, выстроенного на южном, противоположном от города склоне, среди скал и каменных осыпей[95]. Может быть, здешние ламы и посоветовали унгерновцам зажигать по ночам огонь на вершине восточной оконечности Богдо-ула. Они делали это из ночи в ночь на протяжении почти трех месяцев. «Горевшие на большой высоте гигантские костры, — вспоминал Першин, — ярко пламенели на темном фоне неба, и их зловещие отблески на снежном покрове священной горы панически настраивали китайских солдат, которые везде видели демонов и всякую нечисть».
Напротив, на монголов эти костры действовали воодушевляюще. Богдо-ул был неотделим от имени Чингисхана, по легенде рожденного у его подножия, эта же гора отождествлялась с упоминаемой в «Сокровенном сказании» горой Бурхан-Халдун, где юный Темучин прятался от меркитов. Те трижды обошли ее склоны, забираясь в такие чащобы, что «сытой змее не проползти», но горные духи укрыли от них будущего властелина вселенной. В благодарность Чингисхан повелел признать спасшую его гору священной: «Будем же каждое утро поклоняться ей и каждодневно возносить молитвы. Да разумеют потомки потомков моих!»
Дважды в год, при огромном стечении народа, в присутствии лам из всех столичных монастырей, на восточной вершине Богдо-ула совершались торжественные жертвоприношения с обязательным, по особым правилам разложенным костром. Ночные огни примерно в том же месте должны были вызывать вполне определенные ассоциации у жителей столицы. «Кострам, — вспоминал Першин, — придавалось мистическое значение. Говорили, что барон там приносит жертвы духам, хозяевам горы, прося их, чтобы они наслали всякие беды на тех, кто оскорбил Богдо». Сознательно или нет, но в глазах монголов Унгерн сумел слить себя со священной горой, стать если не олицетворением ее чудесной силы, то исполнителем ее воли.
В город засылались монголы-лазутчики — не столько для шпионажа, сколько для распространения нужной информации. Активными агитаторами были и столичные ламы. «Монголы, — вспоминал Першин, — рассказывали китайским купцам всякие небылицы про барона и казаков, особенно про башкир-мусульман, а купцы с прикрасами передавали солдатам. Многие солдаты были охотники до гаданий и обращались к ламам-гадателям, а те этим пользовались и запугивали их карами Богдо, который всемогущ».
Когда позже советские деятели прямо спросили у бежавшего под их защиту Чэнь И, в чем главная причина поражения китайских войск, в качестве таковой тот назвал «оппозиционное настроение лам, имеющих значительное влияние на монгольское население». Надо добавить, что на китайских солдат — тоже. Гарнизон был деморализован задолго до начала штурма.
Эта психологическая война включала в себя дезинформационную кампанию. Распускались слухи, будто Унгерн медлит с новым приступом, потому что ждет подкреплений. На кого конкретно он рассчитывает, никто не знал, говорили о Врангеле, Семенове, каппелевцах из Приморья, хунхузах из Маньчжурии, упоминали и японцев, но постепенно на первое место в списке его призрачных союзников уверенно выдвинулось несметное монгольское ополчение, якобы собранное аймачными ханами и хошунными князьями. Накануне штурма китайское командование было уверено, что Унгерн поставил под ружье пять тысяч бойцов, почти впятеро преувеличивая его силы. Проверить, насколько все это соответствует действительности, китайцы не очень-то и пытались. В Урге они сидели как в осажденной крепости, с метрополией сносились только по радио, разведку не вели, традиционно полагаясь больше на логические умозаключения, чем на факты, и плохо представляли себе, что происходит за чертой ближайших к столице поселений.
Растерянность китайских генералов ни для кого в Урге не составляла секрета. При колоссальном численном перевесе они даже не пробовали перехватить инициативу; Го Сунлин со своим трехтысячным кавалерийским корпусом ни разу не решился на вылазку. Изолированные посреди враждебной страны, китайцы все острее чувствовали свою обреченность. Особенно после того, как в город, окруженный заставами и караулами, средь бела дня явился сам барон.