Беглец, проведя ночь на Богдо-уле, не выдержал мороза, сдался властям и был посажен в тюрьму, чтобы не болтал о случившемся, а Фаня осталась на свободе. Она взяла на себя заботу не только о единственном уцелевшем спутнике, но и о его товарищах по несчастью. «Наш добрый ангел», — называет ее Хитун.
Тюрьма была переполнена, арестантов держали где попало. Першин сидел в продовольственном складе, среди штабелей мерзлой капусты, Торновский — в набитой схваченными монголами холодной «амбарушке». Заключение под стражу часто было формой вымогательства: если арестованный получал передачи от семьи, разрешенные при условии уплаты одного доллара за посылку, ему в приватном порядке предлагалось освобождение за определенную сумму, смотря по его состоятельности. «В отношении хабары, — вспоминал Першин, — китайские военачальники народ опытный и практичный. Они судили о заключенных по способу их питания. Если человек пропитывался своим коштом, то, значит, с него можно было содрать хоть что-нибудь. Тех же, кто кормился за счет благотворительности и подаяния, выпускали, всыпав полсотни бамбуков».
Кого-то освобождали по ходатайству влиятельных знакомых или под поручительство людей, известных своей благонадежностью. Першину в январе удалось выйти на свободу (видимо, помогли его связи с китайскими коммерсантами); чуть позже освободили и Торновского — по телеграмме из Пекина, где за него хлопотал Хионин. Однако чаще всего белых офицеров не выпускали на поруки, а заплатить им было нечем, все деньги у них отбирали при аресте.
По мнению одних, списки колчаковцев передали китайским властям местные большевики во главе с бурятом Чайвановым, адвокатом из Иркутска. Другие считали, что аресты проводились по наводке городской Думы, над которой был поднят флаг ДВР и где всеми делами заправлял большевик Шейнеман. Большое влияние имел и «красный» священник Федор Парняков, член Торговой палаты. Его сына, редактора иркутской газеты «Власть труда», юного революционера-идеалиста Пантелеймона Парнякова, год назад расстреляли белые, и отец, естественно, не питал к ним теплых чувств. Его тоже обвиняли в пособничестве арестам, хотя, как доносил в Верхнеудинск анонимный красный агент в Урге, именно Парняков организовал продовольственные передачи в тюрьму и начал сбор средств для заключенных. Были составлены подписные листы, причем больше всех жертвовали ургинские евреи, стремясь показать, что не имеют ничего общего с соплеменниками-комиссарами по ту сторону границы. Очень многие из тех, чье прошлое, с точки зрения Унгерна, было безупречным и кого он позднее приблизил к себе, подчеркнуто не принимали никакого участия в судьбе арестантов, демонстрируя китайцам свою лояльность, зато наборщик консульской типографии Кучеренко, один из руководителей большевистской ячейки, поселил у себя в доме трех офицерских жен, чьи мужья сидели в тюрьме[100].
К концу января 1921 года в ней оставалось еще до полутора сотен русских. Они содержались в ужасающих условиях, на ежедневном рационе из пары горстей просяной муки, некоторые — в цепях, но их, по крайней мере, не пытали. Монголы и буряты, подозреваемые в связях с Унгерном, подвергались пыткам. Один русский арестант говорил, что мучительнее всего было слышать за стеной душераздирающие крики этих несчастных. Истязуемым вводили в мочевой канал конский волос, срывали ногти или, как в семеновской контрразведке, сажали на голый живот крысу, прикрытую сверху консервной жестянкой, которую раскаляли до тех пор, пока крыса не начинала когтями и зубами рвать человеку мясо.
В тюрьму попали несколько высокочтимых лам, включая известного перерожденца Джалханцза-хутухту, и два национальных героя Монголии — Хатан-Батор Максаржав, вместе с Джа-ламой взявший Кобдо в 1912 году, и Тогтохогун, скоро, впрочем, отпущенный домой. Вероятно, Чэнь И сумел объяснить военным, что этот человек, окруженный в Монголии всеобщим уважением, опаснее для них в тюрьме, чем на свободе.
«Дни шли за днями, — вспоминал Хитун. — Мы получали порцию муки по утрам, глотали липкую кашицу, не замечая ни вида ее, ни вкуса. Затем следовало обязательное и довольно долгое занятие — истребление вшей. А в пять часов вечера опять раздавалось „Хорин хайир!“ („двадцать два“ по-монгольски, число заключенных в камере — Л.Ю.), и тюремщик вносил ведро с горячей водой. С наступлением темноты страдающие от жажды негромко просили у монгола за окном: „Угочь, угочь!“ — и он бросал в камеру снежки. Кто сосал этот снег, а кто им умывался». Пример выдержки и мужества подавал полковник Дроздов, инспектор артиллерии Оренбургской армии. Он всегда был спокоен, хотя у него не заживала рана в боку и ему то и дело приходилось «полуодервеневшим шерстяным чулком промакивать гной между выпиленных ребер»[101].
Однажды вечером сочувствовавший русским монгол-охранник бросил в окно камеры буханку хлеба. Разрезав ее, нашли записку: «Нас, женщин и детей, освободили три недели назад благодаря настойчивым хлопотам нашего дорогого друга Фани; она упросила представителей иностранных торговых фирм в Урге посетить вас в тюрьме, надеясь, что это повлияет на китайцев и заставит их если не освободить вас, то хоть улучшить условия вашего заключения».
Иностранцы прибыли, ужаснулись, но сделать ничего не смогли, да и не особенно старались. Зато с их помощью Фаня добилась разрешения на передачи для своих подопечных, а однажды сама появилась во дворе. Хитун, «присосавшсь к окну», увидел «нежный профиль девушки в серенькой шубке, в шапке с наушниками и в валенках». Прежде чем ее вытолкали за ворота, она успела крикнуть, что китайцы позволили русским взять нескольких заключенных к себе, «на свою полную ответственность и иждивение».
Хитуна и троих его товарищей приютил у себя полковник Хитрово, в прошлом — кяхтинский пограничный комиссар. Помывшись, побрившись и похлебав супа с бараниной, все четверо уснули, счастливые и абсолютно уверенные, что настоящая свобода близка, но на третий день озлобленные китайские солдаты опять отвели их в тюрьму.
О причине легко было догадаться по гулу орудийной канонады: Унгерн начал штурм столицы.
Рассказывали, будто перед отступлением китайцы решили отравить всех заключенных, подсыпав им яд в муку, и лишь случайность спасла их от мучительной смерти, но не исключено, что это легенда, возникшая уже после падения Урги. Она демонстрировала жестокость и коварство побежденных, а тем самым — справедливость развязанной против них войны. Страдания томившихся в заточении русских офицеров стали фигурировать как едва ли не важнейшее из обстоятельств, побудивших барона двинуться к монгольской столице. Макеев называл тюрьму «главной целью похода», лишний раз доказывая этим, что даже наиболее близкие к Унгерну офицеры понятия не имели о его истинных планах.
Захватив город, он лично беседовал с многими из недавних узников, русскими и монголами, и сам определял их дальнейшую судьбу. При нем тюремный барак, символ насилия китайцев, пришел в запустение; новые, более страшные застенки обосновались в других местах.
Штурм. 1–2 февраля
Чтобы определить дату, благоприятную для начала штурма, Унгерн впервые обратился к ламам, что позднее станет для него обязательным при всех более или менее серьезных операциях. Обычно использовались астрологические таблицы и гадание по трещинам на брошенных в огонь бараньих лопатках, но, как сообщает Аноним, на этот раз дополнительно прибегли к еще одной процедуре, в особо важных случаях принятой и у китайцев: на землю положили связанного козла, олицетворяющего собой противника, затем рядом с ним «начались бесконечные моления и заклинания под рев труб и грохот барабанов», в результате чего у козла должно было «пропасть сердце». Это произошло утром четвертого дня гаданий. Удовлетворенные ламы объявили, что теперь можно атаковать, столица тоже падет на четвертый день штурма. Их предсказанию Унгерн доверился настолько, что, согласно его приказу, каждый всадник должен был иметь при себе лишь трехдневный запас еды.
Две первые, ноябрьские, попытки захватить Ургу были предприняты наобум, но на этот раз существовал достаточно детальный план операции. Его разработал подполковник Дубовик, при Колчаке прошедший ускоренный курс Академии Генерального штаба в Томске. По дороге в Маньчжурию он был задержан Унгерном на Керулене и не то по заданию Резухина, не то «от скуки» составил какой-то «доклад» — вероятно, с данными о китайских войсках в Урге и схемой воздвигнутых ими оборонительных сооружений. К докладу прилагалась «диспозиция» с планом атаки, которую Унгерн нашел «отличной».
По мнению Волкова, невысоко ценившего военные таланты барона, третий штурм Урги потому лишь и оказался успешным, что его план «был разработан единственным в истории отряда совещанием командиров отдельных частей». Действительно, Унгерн решил вынести диспозицию на обсуждение, хотя и раньше, и потом все вопросы решал единолично или вдвоем с Резухиным.
От монголов план операции хранился в секрете. По беспечности они могли сделать его достоянием шпионов, поэтому монгольских князей вряд ли пригласили на совещание. В нем, помимо Резухина и самого Дубовика, должны были участвовать командиры полков Парыгин и Хоботов, их заместители Архипов и Лихачев, начальники артиллерии и пулеметной команды Дмитриев и Евфаритский, а также Джамболон, Тубанов и те офицеры, кому предстояло действовать самостоятельно — ротмистры Исаак и Нейман, есаул Тапхаев, войсковой старшина Нечаев, еще несколько человек. Некоторым из них Унгерн дал краткие характеристики на допросах и в беседах с Оссендовским. Об одном было сказано: «Храбрый, но мнит о себе». О другом: «Храбрый, но жесток как черт». О третьем: «Храбрый, но изменил мне». В первой половине все эти аттестации однообразно справедливы: за редкими исключениями, командиры унгерновских полков, дивизионов и сотен были головорезы, рубаки и пьяницы. Особняком среди них стоял генерал-майор семеновского производства Борис Резухин — старый, еще довоенный приятель Унгерна.