О его аресте Першин и Сулейманов еще не знали, разговор о нем не заходил. Перешли к делу. Оно заключалось в просьбе позволить создание добровольной дружины «из благонадежных русских жителей Урги» для защиты от мародерства. Унгерн ответил, что назначил коменданта города и тот «присмотрит за порядком». Фамилия названа не была, но имелся в виду Сипайло. Это имя скоро станет известно всем горожанам и в течение последующих месяцев будет произноситься преимущественно шепотом.
Леонид Сипайло, или, как он называл себя сам, — Сипайлов, будучи комендантом Урги, совмещал контрразведывательную деятельность с обязанностями столичного полицмейстера и начальника экзекуционной команды. В дивизии за ним закрепилось прозвище «Макарка-душегуб». Ему было около сорока лет, о его прошлом мало что было известно: говорили, будто он окончил гимназию в Томске, до революции служил не то телеграфистом, не то мелким чиновником почтового ведомства. Свою жестокость Сипайло оправдывал тем, что якобы красные убили его отца или даже всю семью, но где и при каких обстоятельствах это произошло и произошло ли вообще, никто не знал. На фронте он не был, в боях с китайцами не участвовал, однако через год, представ перед китайским судом, утверждал, будто «контужен в голову, а по русским законам контуженые не подлежат судебной ответственности».
Первый офицерский чин Сипайло получил на каких-то курсах, но в семеновской контрразведке за несколько месяцев поднялся от прапорщика до подполковника; на этом поприще подобная стремительная карьера была делом обычным. В январе 1920 года он лично пытал Михайлова, Маркова и других заложников-эсеров, вывезенных из Иркутска в Забайкалье, а затем проламывал им головы тяжелой деревянной колотушкой, которой бьют по стволу при добыче кедровых шишек[113]. Будучи хозяином читинского «застенка смерти», Сипайло заслужил такую всеобщую ненависть, что, по слухам, Семенов тайно приказал его убить, но он бежал из Читы и прибился к Унгерну. По другим известиям, атаман сам отослал его в Даурию, чтобы не компрометировать себя услугами этого человека. В Азиатской дивизии он появился незадолго до ее ухода в Акшу.
По мнению Волкова, Сипайло снискал расположение Унгерна тем, что к месту и не к месту повторял: «Мне скрыться негде. Если прогонит „дедушка“, одна дорога — пуля в лоб». Действительно, петля или расстрел грозили ему везде — у белых, у красных, у китайцев; Унгерн ценил таких людей, но на его месте неизбежно должен был оказаться кто-то другой, если бы не подвернулся он.
Сипайло — известный тип палача при тиране, какими были Сеян при Тиберии, Малюта Скуратов при Грозном, Ежов при Сталине. В народном сознании такие режимы отделяются от своих создателей. Последние олицетворяют власть, а ужас этой власти персонифицирует кто-то другой. Хозяин воплощает цель, слуга — средства ее достижения, становясь чем-то вроде стивенсоновского мистера Хайда, злом в чистом виде. При Семенове такой фигурой отчасти был сам Унгерн, а когда в Монголии он приобрел права сюзерена, рядом с ним эту функцию принял на себя Сипайло.
Нередко Унгерн избивал его при свидетелях, и хотя потом все шло по-прежнему, каждая такая экзекуция пробуждала надежду, что приходит конец могуществу этого сифилитика, страдающего манией преследования и перед сном заглядывающего во все углы. Унгерн нуждался в нем, как всякий отягощенный грехами человек нуждается в себе подобном и в то же время несравненно худшем, чем он сам, чтобы на его фоне ощущать себя не исключением, а нормой.
Большинство мемуаристов описывают Сипайло как монструозного подслеповатого урода, непрерывно моргающего, с трясущимися руками, передергиваемым судорогой бескровным лицом и странно приплюснутым, абсолютно голым черепом. «Человек с головой как седло» называется посвященная ему глава в книге Оссендовского. Другие изображали его ничем не примечательным, щуплым и подвижным человечком небольшого роста. Иногда к этому портрету добавлялись «злые, постоянно бегающие глазки» и «мерзкое хихиканье» при упоминании очередной жертвы.
Сипайло еще в Чите усвоил классический постулат всех гражданских войн: работа контрразведки оценивается числом ее жертв. Однако его тяга к истязаниям и убийствам была врожденной, недаром он сделал такую карьеру. «Жестокосердый, с уклоном садиста», — констатирует Торновский. Если какое-то время подвалы комендантства оказывались пусты, Сипайло, пишет Волков, тосковал и нервничал, «как кокаинист, лишенный кокаина». Он гордился своей славой, хвастал изобретением новых пыток, охотно и с удовольствием рассказывал о подробностях казней, о поведении людей перед смертью. Посылая походную аптеку в отряд атамана Кайгородова, мог, например, со своим специфическим юмором добавить: «Скажите, от известного душителя Урги и Забайкалья».
Сипайло был душителем в прямом, а не в переносном смысле слова — это был его любимый вид казни. Состоявших при нем неопытных палачей он учил пользоваться разными видами веревок в зависимости от того, должен человек умереть сразу или помучиться перед смертью. Женщин, в том числе собственных любовниц, душил сам. Среди последних оказалась 17-летняя казачка Дуся Рыбак, вдова убитого еврея-коммерсанта и не то племянница, не то дальняя родственница самого Семенова; Сипайло взял ее в наложницы после убийства жены Шейнемана. Через несколько недель, во время устроенной им вечеринки, он в соседней комнате лично задушил несчастную девушку и позвал гостей полюбоваться трупом. Если Семенов действительно хотел от него избавиться, для Сипайло это было и местью ему, и способом показать, что недавно еще всесильный забайкальский диктатор для них с Унгерном — ничто.
Он славился как большой волокита, преследовал жен ушедших в поход офицеров — вплоть до выставления караула под их окнами, но одновременно, подыгрывая Унгерну, выставлял себя поборником строгой нравственности. Когда однажды барон «в сильных выражениях» высказался против проституции и чуть было не выпорол доктора Клингенберга за то, что в дивизии полно венерических заболеваний, Сипайло приказал удавить двух молоденьких проституток.
На допросе в плену Унгерн отказался признать факт патологического сладострастия своего ближайшего помощника. Разговоры о его насилиях над женщинами барон назвал «сплетнями», сказав, будто никогда ни о чем подобном не слыхал. Признаться, что ему об этом известно, Унгерну было труднее, чем в любой совершенной им жестокости. Сожжение негодяя на костре укладывалось в образ средневекового воителя, каким он хотел предстать перед врагами, попустительство изнасилованиям — нет.
По Першину, Унгерн «никого не щадил, если находил виновным, но о нем все же многое преувеличивают; барон не мог входить во все подробности, у него не было для этого времени». Его энергия обращалась прежде всего на дела военные. «Бог его знает, когда он отдыхает и спит, — говорил Ивановский. — Днем — в мастерских, на учениях, а ночью объезжает караулы, причем норовит заехать в самые захолустные и дальние. Да еще по ночам требует докладов».
В подробности Унгерн часто не вдавался; Сипайло, например, сумел убедить его, что капитан Песлер, эстонец по происхождению, служил в колчаковской контрразведке и готовил покушение на Семенова. Песлеру отрубили голову, хотя его настоящая вина заключалась в другом: год назад, при отступлении семеновцев от Иркутска, он ехал в одном поезде с Сипайло, по ошибке вошел в его купе и увидел, как тот со своими подручными пытает старого еврея, вымогая у него деньги (старика жгли раскаленными шомполами и вытягивали ему половые органы). Песлер, боевой офицер, потребовал немедленно это прекратить, а по прибытии в Читу подал рапорт обо всем увиденном, наивно полагая, что виновные будут наказаны. В итоге ему самому пришлось бежать в Монголию, где Сипайло с ним и поквитался.
Один из шоферов Унгерна рассказывал Першину, что если барону «приходилось натыкаться на какую-то жестокую экзекуцию, и он слышал стоны наказуемых, то приказывал скорее проезжать мимо, чтобы не видеть и не слышать страданий виновных». Волков, при его ненависти к Унгерну, подтверждает, что тот не посещал подвалов дома купца Коковина, где разместилось столичное комендантство — там царил Сипайло. Однако ему докладывали если не обо всех, то о многих убийствах, как правило — «в юмористической, цинической форме». Тем самым смерть превращалась в нечто заурядное, чуть ли не пошлое в своей обыденности.
Это свойственно было не только унгерновцам. В годы Гражданской войны все причастные к массовым убийствам старались не употреблять слово «расстрел»; красные заменяли его выражениями типа «отправить в штаб Духонина (Колчака)», «разменять», «пустить в расход». У сотрудников ЧК в ходу был профессиональный термин «свадьба». Само слово «смерть» не произносилось вслух из своеобразного палаческого суеверия — чтобы не накликать ее на самих себя. Специфический юмор убийц был не только показателем их развращенности, но еще и бессознательным способом избежать возмездия со стороны тех тайных сил, которые могут оставаться в неведении относительно истинного положения дел, если не называть вещи своими именами.
Ответственность за ургинский террор многие пытались возложить на Сипайло, однако Торновский считал его лишь «усердным стрелочником и подсказчиком у начальника станции — Унгерна». В Урге ликвидация «вредных элементов» проводилась теми же методами, что в Даурии, только с большим размахом. Там ответственным исполнителем был Лауренц, здесь — Сипайло. Второго из этой пары, как всех руководителей такого рода служб при такого рода хозевах, ожидала участь первого, убитого Макеевым по приказу Унгерна, но Сипайло успел бежать на восток, когда приказ о его казни был уже отдан.
Комендантскую команду (около 100 человек, то есть почти десятая часть личного состава Азиатской дивизии) возглавлял капитан Безродный. Ему было всего 23 года, но еще в Даурии, под руководством Лауренца, он «прошел большую школу экзекуций». Трусоватый и не коварный, как Сипайло, а простодушно-жестокий, большой ценитель комфорта, он, как рассказывает Волков, «в