Далее записано: «Идеей фикс Унгерна является создание громадного среднеазиатского кочевого государства от Амура до Каспийского моря. С выходом в Монголию он намеревался осуществить этот свой план. При создании этого государства в основу он клал ту идею, что желтая раса должна воспрянуть и победить белую расу. По его мнению, существует не „желтая опасность“, а „белая“, поскольку белая раса своей культурой вносит разложение в человечество. Желтую расу считает более жизненной и более способной к государственному строительству, и победу желтых над белыми считает желательной и неизбежной»[128].
А тремя месяцами раньше, рассуждая о необходимости сплотить «в одно целое» Внутреннюю Монголию и Халху, Унгерн из Урги писал в Пекин, Грегори: «Цель союза двоякая: с одной стороны, создать ядро, вокруг которого могли бы сплотиться все народы монгольского корня; с другой — оборона военная и моральная от растлевающего влияния Запада, одержимого безумием революции и упадком нравственности во всех ее душевных и телесных проявлениях».
Сказанное в плену и написанное в письме к Грегори почти буквально совпадает с текстом Оссендовского; тот, видимо, в самом деле пользовался дневниковыми записями. Свои заветные мечты Унгерн выражал одними и теми же словами, что свойственно людям с навязчивыми идеями. Такие идеи кажутся настолько значимыми, что как магическая формула могут существовать лишь в единственном словесном воплощении, нерасторжимо слитом с ее сутью.
Программа Унгерна покоилась на идеологии, выводившей его далеко за рамки Белого движения. Она близка японскому паназиатизму (или, по Владимиру Соловьеву, «панмонголизму»), но отнюдь ему не тождественна. Доктрина «Азия для азиатов» предполагала ликвидацию на континенте европейского влияния и последующую гегемонию Токио от Индии до Монголии, а Унгерн возлагал надежды именно на кочевников, ибо только они сохранили утраченные остальным человечеством, включая отчасти самих японцев, изначальные духовные ценности и потому должны стать опорой будущего миропорядка.
Когда Унгерн говорил о «желтой культуре», которая «образовалась три тысячи лет назад и до сих пор сохраняется в неприкосновенности», он имел в виду не столько культуру Китая и Японии, сколько неподвижную, в течение столетий подчиненную лишь смене годовых циклов, стихию кочевой жизни. Ее нормы уходили в глубочайшую древность, что казалось непреложным свидетельством их божественного происхождения. Как писал Унгерн князю Найдан-вану, только на Востоке блюдутся еще «великие начала добра и чести, ниспосланные самим Небом».
Потомки воинов Чингисхана мало походили на своих предков. По словам Хитуна, полюбившего их совсем за другие качества, чем Унгерн, современные монголы стали «скромными, робкими, миролюбивыми, часто эксплуатируемыми разными обманщиками и самозванцами». Все это Унгерн не мог не видеть, но верил, что с его помощью они вернут себе былую воинственность. Кочевой образ жизни был для него идеалом отнюдь не отвлеченным и не рассыпался при столкновении с действительностью. В его системе ценностей образованность или гигиенические навыки значили куда меньше, чем религиозность, преданность, простодушие, уважение к аристократии. Важно было и то, что монголы остались верны не просто монархии, но высшей из ее форм — теократии.
Он знал их язык, носил монгольское платье и не фальшивил, когда заявлял, что «вообще весь уклад восточного быта чрезвычайно ему во всех подробностях симпатичен». В Урге имелось достаточно комфортных домов европейского типа, но Унгерн предпочел жить в юрте, поставленной во дворе китайской усадьбы. Там он ел, спал, принимал наиболее близких ему людей. Если тут и присутствовал элемент сознательной мимикрии, то не в такой степени, как казалось его врагам. Разумеется, он и чисто по-актерски играл выбранную для себя роль, но это была роль действующего лица исторической драмы, а не участника маскарада.
При всем своем отвращении к западной цивилизации Унгерн так же не похож на бегущего от нее Поля Гогена, как Монголия не похожа на райские берега Таити. В его бунте нет ничего от эстетики. «Барон Унгерн, — пишет Волков, — давнишний враг всего, что он объединяет в презрительном слове литература. Он не выявил нам печатно свою идеологию, но все имевшие дело с ним сходятся в одном: барон никогда не доводит мысль до конца, его беседы — нелепые скачки, невероятное перепрыгивание с предмета на предмет. Объяснение всего этого кроется в недоступных извилинах его мозга».
В плену Унгерна спросили, не приходила ли ему мысль «изложить свои идеи в виде сочинения». Он ответил, что по недостатку времени не пробовал перенести их на бумагу, хотя «считает себя на это способным». Самонадеянности тут нет, его письма в сравнении с протоколами допросов говорят о том, что писал он лучше, чем говорил.
Идеология Унгерна построена по принципу славянофильской, с той разницей, что на место русского народа, сохранившего утраченные другими народами достоинства, поставлены монголы, православие заменено буддизмом, а относительно локальная миссия российских самодержцев передоверена Цинам с их грядущим панконтинентальным триумфом[129]. Если прибавить сюда поход «диких народов» на Запад, этим исчерпывается круг его идей, которые, по словам Волкова, заставляли даже «близких друзей говорить о сумасшествии барона». Однако аналогичные идеи высказывались тогда многими людьми, в чьей нормальности никто не сомневался.
С начала 1919 года, когда Советская Россия оказалась в кольце фронтов и ясно стало, что в ближайшее время революции на Западе не будет, большевистские вожди все чаще обращают взор в сторону Востока. «Спасение советской власти в том, чтобы натравить как можно больше угнетенных наций на империалистических волков», — говорил Давид Рязанов (Гольденберг) на VIII съезде РКП (б). В Кремле уповали на пантюркизм и панисламизм как на средство борьбы с Западом; Троцкий заявлял, что дорога на Лондон и Париж пройдет через Индостан и Афганистан, а Монголия и Тибет рассматривались как промежуточные станции на пути в Индию. Даже последовательный западник Ленин готов был признать, что ключи к мировой революции лежат в Азии. Осенью 1920 года в Баку прошел Съезд народов Востока, на котором основополагающий коммунистический лозунг был подвергнут ревизии, после чего приобрел еретический, с точки зрения ортодоксального марксизма, вид: «Пролетарии всех стран и угнетенные народы всего мира — соединяйтесь!» Карл Радек, сменив ориентиры, пылко доказывал, что в прогнившую буржуазную Европу придет с Востока не новое варварство, а новая высшая культура, не имеющая ничего общего с религией. Не будь заключительной оговорки, авторство данной концепции можно приписать Унгерну.
В 1921 году в Москве был создан Коммунистический университет трудящихся Востока (КУТВ), где, согласно анекдоту тех лет, русские евреи учили немецких и польских евреев, как делать революцию в Индии и Китае[130]. Существовала и чисто еврейская, без марксистского налета, ветвь этой мессианской идеологии. «Европа стоит перед падением, Восток — перед расцветом. Когда Америка изгонит иудеев, ей ударят в спину и схватят ее за горло желтые расы. Большинство иудеев будет находиться в Индии, Персии, Китае и там нести знамя человечества. И тогда явится муж, муж отмщения, он покроет Европу желтой тучей», — пророчил в 1925 году немецкий еврей Сэмюэль Рот[131], так же грозя Азией западным обидчикам еврейства, как когда-то Константин Леонтьев надеялся «обрушить» ее на врагов России.
Как раз в то время, когда Унгерн, сидя в Урге, готовился к походу на Советскую Россию, на другом конце континента, в Софии, несколько молодых русских историков выпустили книгу статей под знаменательным названием: «Исход к Востоку». Это был первый клич нарождающегося евразийства, политической философии, созданной «кочевниками Европы» — русскими эмигрантами.
Для Трубецкого, Савицкого, Сувчинского и их единомышленников имя Чингисхана значило не меньше, чем для Унгерна; они тоже опасались триумфального шествия нивелирующей культуры Запада и предсказывали всемирное антиевропейское движение, пусть с Россией в авангарде, а не с Монголией и Китаем. Подобно Унгерну, они отрекались от либерализма отцов, предрекали наступление эпохи, когда народы будут управляться не учреждениями, а идеями, ожидали появления великих «народоводителей» и не верили, что сумеречная во всем, кроме эмпирической науки и техники, европейская цивилизация сумеет выдвинуть идеологию, способную соперничать с коммунистической. Очень похоже рассуждал и Унгерн, в одном из писем заметивший, что Запад обречен именно потому, что в борьбе с революционной опасностью «не вводит в круг действия идей, вопросов морального свойства».
Главным для Унгерна и евразийцев было географически-буквальное прочтение евангельского «свет с востока» — с заглавной буквы они читали не первое слово, а последнее. Хотя западная граница «Востока» виделась им по-разному, в обоих случаях ядром его должна была стать держава Чингисхана под новым названием. В этом смутно очерченном пространстве парадоксально пересекались векторы евразийского «исхода к Востоку» и унгерновского или коминтерновского «похода на Запад».
В манифестах евразийцев провозглашалось, что по типу организации их объединение «ближе всего стоит к религиозному ордену»; Унгерн мечтал о создании «ордена военных буддистов», как Сталин — о превращении большевистской партии в «орден меченосцев», а Гиммлер — о возрождении рыцарских орденов. Образ носился в воздухе, сближая всех тех, кто своим идеалом видел «новое Средневековье».
Общим для Унгерна, для хозяев Московского Кремля и пражских или парижских евразийцев было сознание, что старый мир рухнул навсегда, возврата не будет, начинается новая эра не только национальной, но и всемирной истории. Одна катастрофа, гибельная, наступила; на очереди — другая, спасительная. Свою роль Унгерн усматривал в том, чтобы ускорить ее приход. В плену он сожалел, что в последнем приказе по дивизии не изложил «самого главного — относительно движения желтой расы». У него была твердая уверенность, что «об этом говорится где-то в Священном Писании». В Урге он даже просил кого-