Самодержец пустыни — страница 63 из 102

пастухи, в ужасе падающие ниц при его появлении, молча присаживается к огню, потом вновь садится в седло и пропадает в темноте. Слух о воскресшем Боге Войны мгновенно облетает всю Монголию. Очевидцы, среди которых немало тех, кто совсем недавно служил в войсках Унгерна, клянутся, что это, несомненно, сам барон, в точности такой, как прежде, лишь с необыкновенно белым потусторонним лицом.

Спустя какое-то время в Урге, в казармах расквартированных там красномонгольских частей, происходит несколько загадочных убийств. Они следуют с промежутками в два-три дня. Все убитые — монголы, все так или иначе причастны к пленению Унгерна, и все гибнут одинаково: ночью их закалывают кинжалом. Орудие убийства всякий раз остается в теле мертвеца, причем к рукояти прикреплена записка с одним и тем же текстом: «Предателю от ожившей жертвы». Комиссар «монголо-советской дивизии» Моисей Коленковский[147] смеется над суеверным страхом подчиненных, в оживающих покойников он не верит и пытается найти убийц, но однажды утром его самого находят мертвым. Комиссар заколот в собственной постели, на рукояти кинжала, всаженного ему в грудь, обнаруживается записка с теми же словами. Эта смерть — заключительный аккорд. Месть свершилась, отныне призрак барона исчезает навсегда.

Теперь наконец выясняется, что раненного Сальникова подобрали люди Джа-ламы и увезли в Тенпей-байшин. Там Джа-лама заметил, что этот офицер внешне очень похож на Унгерна — у него такие же опущенные вниз рыжеватые усы, тот же тип лица, которое, будучи натерто мукой, приобрело оттенок мертвенной бледности. Идея принадлежала Джа-ламе, его люди и отомстили предателям, а сам Сальников успешно сыграл роль привидения. Выполнив свою миссию, он возвращается в Тенпей-байшин, где его ждет прекрасная дочь Джа-ламы. Она ухаживала за ним, раненым, они полюбили друг друга.

Комедия масок завершается идиллией. Закончив рассказ, Сальников уже в новом качестве представляет гостям хозяйку дома: оказывается, она и есть та самая дочь Джа-ламы. Получив благословение страшного хозяина Гоби, Сальников увез ее в Харбин, она приняла православие и стала его верной женой.

В рассказе Бориса С. месть Джа-ламы без затей объясняется тем обстоятельством, что и он, и Унгерн — враги красных. Однако их роднило и другое — притом что оба считали себя буддистами, кровь на лепестках буддийского лотоса казалась им чем-то вполне естественным и отнюдь не противоречащим самому духу «желтой религии».

Режим

1

Однажды Алешин наблюдал, как сподвижник Унгерна, князь Мерен Дугарчжаб (Дугар-Мерен) наказывает своего провинившегося всадника: «Дверь юрты открыла чья-то невидимая рука, и мы увидели снаружи небольшую группу людей. Дугар-Мерен по-прежнему спокойно восседал на своей подушке. Тот же самый человек, который недавно докладывал ему (о монголе, загнавшем коня. — Л.Ю.), вновь на коленях вполз в юрту, держа руки так, словно готовился что-то получить. Когда он приблизился к Дугар-Мерену, князь торжественно положил ему в протянутые руки черный лакированный ящичек, и человек также на коленях, пятясь задом, пополз обратно. У входа в юрту он сел на землю, открыл ящичек, достал оттуда какую-то завернутую в материю вещь и начал медленно разворачивать ее. Вначале он снял слой синего шелка, потом — красного и, наконец, желтого. На свет явилась бамбуковая палка. Отполированная, она блестела, как некий священный предмет. По внутренней ее стороне, которой наносится удар, тянулась вырезанная полая бороздка (для стока крови. — Л.Ю.)».

Князь наблюдал за экзекуцией не вставая с места, сквозь открытую дверь юрты. Виновного разложили на земле прямо перед входом, он получил всего пять ударов, но спина его была в крови. Экзекутор «вытер бамбук, тщательно отполировав его халатом жертвы, и вновь медленно завернул палку сначала в желтый, после — в красный и синий шелк; ящичек был закрыт и с прежними церемониями возвращен Дугар-Мерену».

У экзекуторов Азиатской дивизии «бамбуки» были березовые или камышовые, их не хранили в лакированных пеналах, не обматывали шелками разных цветов — от нейтрального синего до священного желтого, непосредственно покрывающего этот атрибут княжеского сана, но пороли с восточной изобретательностью, нередко забивая человека насмерть. На смену патриархальной казачьей нагайке пришли куда более разнообразные и экзотические методы поддержания воинской дисциплины.

Собственно, нагайки в дивизии были упразднены, их место занял монгольский ташур — специфическая плеть с несколькими длинными, ременными или плетеными хвостами на довольно коротком деревянном черне дюймовой толщины («в два пальца»); к другому его концу крепилась петля для подвески к седлу или дверной притолоке[148]. Однако погонщики верблюдов пользовались только чернем, без самой плети. Такая палка с темляком на рукояти и небольшим утолщением на ударном конце достигала в длину полутора аршин (около метра). Именно эту разновидность ташура Унгерн сделал обязательной принадлежностью экипировки офицеров и всех вообще всадников некоторых привилегированных частей.

В парадном строю всадник, сидя в седле, должен был нижним, концом упереть ташур в левое стремя, а на верхний положить руку. В походе предписывалось употреблять его вместо нагайки, но для лошадей он не слишком годился и по сути дела не имел практического применения. Ташур был отличительным знаком принадлежности к касте избранных и при этом, подобно прообразу всякого державного жезла, являлся орудием наказания. Существовал даже глагол «ташурить», то есть пороть ташуром. Отношение к этой бесполезной и неудобной палке в дивизии было резко отрицательным, но роптать никто не смел, пока в августе 1921 года не вспыхнул мятеж. После убийства Резухина офицеры и казаки его бригады первым делом избавились от ненавистных ташуров — они были свалены в кучу и под крики «ура» торжественно сожжены как символ свергнутого режима.

Унгерн почти никогда не расставался с ташуром, ставшим, по словам Князева, «одной из существенных причин развала всего дела барона и гибели его самого». Льстецы сравнивали его ташур с дубинкой Петра Великого, который тоже был скор на расправу. Если Унгерну казалось, что кто-то игнорирует его приказы или проявляет недостаточное усердие, он «налетал как шквал» и несколькими быстрыми ударами ташура сшибал виновного с коня. Ташур был тяжелый, рука у барона — тоже нелегкая. При этом бил он обычно по голове, зачастую разбивая ее в кровь. Бывалые унгерновцы советовали новичкам на всякий случай класть в шапку или под донце фуражки толстую рукавицу на меху. Этот оригинальный способ сделать удары ташура менее болезненными и не опасными для жизни был позаимствован у монголов. Они издавна использовали его для защиты от гнева китайских чиновников.

Публичное избиение не только солдат и казаков, что принято было и в семеновских частях, но офицеров до полковников включительно, стало единственным прецедентом такого рода за все годы Гражданской войны. Унгерн любил оправдывать свою жестокость ссылкой на «обычаи Востока», но здесь это объяснение не срабатывало: у монголов со времен Чингисхана старший нойон мог приговорить младшего к смерти, но не унизить его физическим наказанием.

По Князеву, Унгерн бил ташуром «в минуты высшего напряжения своей начальнической энергии или же почти отчаяния, что никто его не понимает, никто не проявляет должной жертвенности, и видя вокруг себя только шкурный интерес». Это комплиментарное оправдание привычки разбивать головы подчиненным не стоит принимать всерьез. Поплатиться можно было за пустяковую оплошность. Хитун, например, пострадал за то, что, имея Унгерна пассажиром, слишком близко подъехал на автомобиле к предназначенному для дивизии табуну и напугал лошадей ревом мотора. Подлинными причинами той легкости, с какой Унгерн пускал в ход свой ташур, были обостренная постоянным нервным напряжением психическая неуравновешенность и отношение к своим офицерам и всадникам как к «сброду», который другого языка попросту не понимает. Впрочем, если при угрозе получить ташуром по голове кто-то из офицеров хватался за револьвер, Унгерн отступал и в дальнейшем с уважением относился к таким смельчакам[149].

В беседе с Тизенгаузеном, как ее передает Голубев, он говорил, что в его окружении «одни — жулики, другие — пьяницы, третьи — развратники, четвертые — уголовные преступники, пятые — вздорные люди или просто дураки», и «моральная чистота им не знакома». Барон уверял собеседника, что «всей душой» ждет того момента, когда на русской территории сможет «пополнить дивизию элементом чистых светлых людей», а из нынешних ее бойцов не оставить ни одного человека, ибо они годятся лишь в качестве «тарана для разрушения». Предполагалось, что для управления этими новыми «светлыми людьми» ташур уже не понадобится.

Однако людей, способных удовлетворить Унгерна, не существовало нигде, о чем он скорее всего догадывался, хотя признавать не желал. В нем чувствуется презрение к человеческой природе как таковой. Мизантропия — обычная спутница тех, кто вынашивает планы переустройства мира; это необходимое условие воплощения их в жизнь и защитная реакция совести на отношение к человеку как к инструменту. Иначе на пути к «спасению человечества», что Унгерн считал своей задачей, и что всегда требует страданий и смерти отдельных людей, спаситель сойдет с ума раньше, чем достигнет цели.


Другим обычным наказанием было «сажание на крышу». Не известно, кто подсказал Унгерну этот оригинальный способ карать виновных, но точно не монголы. Скорее всего, однажды он употребил его по вдохновению, а затем ввел в систему. «Любопытную картину представляла в то время Урга. В районах расположения воинских частей тут и там по крышам домов разгуливали, стояли и сидели офицеры. Некоторые просиживали там по месяцу», — вспоминал Макеев.