ка должны покинуть страну, поручив охрану ее границ монгольским частям с инструкторами из Азиатской дивизии. Тогда Москва «не рискнет на осложнения с Китаем», в противном случае в войну с красными вмешается китайская армия, что является «мечтой Белого движения».
Унгерн одобрил этот проект, и Торновский написал письмо Чэнь И с предложением вступить в переговоры на указанных условиях. Доставить его в Троицкосавск поручили ламе Бодо, бывшему преподавателю школы переводчиков и толмачей при русском консульстве, одному из первых монгольских журналистов — при автономии он издавал ежемесячный журнал «Шинэ толь» («Новое зерцало»). Ни Торновский, ни Унгерн не подозревали, что их курьер связан с большевиками, и ему нет никакого резона мирить барона с китайцами. Письмо к Чэнь И, на глазах у Торновского бережно завернутое им в пояс дэли, Бодо так и не передал по назначению, но с радостью воспользовался случаем выбраться из Урги и спокойно доехать до русской границы.
Чуть раньше по инициативе коминтерновца Бориса Шумяцкого из группы эмигрантов была создана Монгольская Народно-Революционная партия (МНРП), а затем образовано Временное народное правительство в изгнании. Бодо занял в нем пост премьера, а военным министром и главкомом стал Сухэ-Батор, 27-летний выпускник первой военной школы в Урге, пулеметчик распущенной китайцами монгольской армии. По словам Першина, это был человек, «беззаветно любящий свой несчастный народ», храбрый, «чистый сердцем, с неподкупной совестью, но сущий ребенок в политике». Его марксистские убеждения — позднейшая выдумка. Все члены Народного правительства, включая Сухэ-Батора, были пылкими националистами с долей либерального просветительства. Своей целью они ставили полное освобождение страны от чужеземцев, равно гаминов и белых русских, для чего хотели опереться на большевиков, чтобы потом избавиться и от них.
Непосредственный контроль за Бодо и его министрами осуществлял коминтерновский деятель Борисов, алтаец по происхождению, выбранный на эту роль в силу относительной этнической близости к подопечным. Когда он предложил им сразу после победы над Унгерном низложить Богдо-гэгена и провозгласить Монголию республикой, ему прямо заявили, что Халха должна остаться монархией, а если большевики думают иначе, придется обойтись без их услуг. В результате Кремль со своей обычной тактической прагматичностью согласился и на монархию.
В марте 1921 года цирики Сухэ-Батора в ожесточенном сражении, как трактовала это событие монгольская и советская историография, отбили у китайцев Кяхтинский Маймачен. В действительности они практически без боя заняли и разграбили его после ухода китайских войск, вскоре затем окончательно разбитых Унгерном и Резухиным близ уртона Цаган-Цэген. Город немедленно получил новое имя — Алтан-Булак, что значит «золотой ключ»[156].
Кое-где на севере и на западе Халхи появились «красномонгольские» кочевья. Агитация в пользу Народного правительства шла тем успешнее, чем активнее проводилась мобилизация, чем больше скота и лошадей для Азиатской дивизии угоняли в столицу. Написанные по подсказке Унгерна пропагандистские циркуляры от имени правительства Джалханцза-хутухты рассылаются по хошунам, но барон уповает и на более привычные методы борьбы с революционной заразой. Оперирующий на севере Найдан-ван[157] получает от него письмо с наказом «выгнать» к Урге откочевавших из ДВР бурят (около 600 юрт). «Они, — пишет Унгерн, — совершенно развращены большевиками и распространяют их подлое учение. Я тут их кончу, а стада отберу для войск».
Разумеется, эти бурятские беженцы понятия не имели о «подлом учении» Маркса. Они лишь стремились втиснуться в строго упорядоченную систему халхинских кочевий и надеялись, что забайкальские большевики им в этом помогут.
На поддержку красных рассчитывают даже некоторые монгольские князья. Одни склонны к сепаратизму, другие недовольные всевластием духовенства или головокружительной карьерой не слишком родовитых, но первыми поддержавших Унгерна выходцев из Цеценхановского аймака. Кто-то обижен самим бароном, как Максаржав, отставленный с поста военного министра и замененный Джамбалоном; наиболее проницательные начинают понимать, что «белые дьяволы» обречены, будущее — за «дьяволами красными». Многоопытный Джалханцза-хутухта, оставаясь премьером, на всякий случай ищет способ вступить в переговоры с людьми Сухэ-Батора, а князья Тушетухановского аймака во главе с Беликсай-гуном открыто провозглашают в своих владениях «революционный строй», едва ли, впрочем, понимая, что это такое.
Большевики используют и старые феодальные распри, и легенды, которые обращаются против Унгерна с той же легкостью, с какой служили ему полгода назад. Циркуляры, декларации, партийные съезды — это лишь видимая, надводная часть айсберга. Настоящая борьба идет в глубине, там, где коммунистические и любые другие политические лозунги ничего не значат. Кочевники выбирают путь по ориентирам, существующим в течение столетий. Отныне уже не Унгерну, а его врагам выгоден миф о «северном спасителе», и ставка делается не только на Сухэ-Батора, но и на Хас-Батора, вслед за Джа-ламой объявившего себя реинкарнацией Амурсаны. Не известно, откуда взялся этот бывший лама (скорее всего, тоже из калмыцких степей), однако в Сибири властям предписано оказывать ему всяческое содействие вплоть до предоставления особых вагонов на железной дороге. С почетом принятый дербетскими князьями, давними противниками Урги, Хас-Батор развернул над своим отрядом знамя революционного буддизма — красное, но не со звездой, а с черным знаком «суувастик»[158].
Кажется, в эту войну втягивается весь буддийский мир. Эскадрон единокровных и единоверных калмыков, с Кавказа переброшенный к границам Халхи, становится ударной силой Сухэ-Батора, как Тибетская сотня — самой надежной из унгерновских туземных частей. Все чаще вспоминают о благословенной Шамбале, появляются якобы побывавшие там не то визионеры, не то жулики; какой-то бродячий лама под Ургой торжественно вбивает в землю колья, огораживая пространство, где будет возведен новый храм — нечто вроде дипломатического представительства Шамбалы в этом мире. Наступившие смутные времена доказывают, что пришествие Майдари не за горами, и, как обычно, в атмосфере брожения и невротического ожидания будущего обнажаются самые темные пласты коллективной памяти. Вновь, как девять лет назад при штурме Кобдо, из тьмы столетий выплыла память о человеческих жертвоприношениях, и казачий вахмистр кровью своего вырезанного из груди сердца освящает монгольское знамя, на сей раз — красное.
«Красномонгольские» части Унгерн, по его словам, «за противника не считал», а возможность открытого советского вторжения рассматривал как маловероятную. Ему казалось, что, пока белые владеют Приморьем, Москва не решится на прямую интервенцию, ведь следствием такого шага стал бы военный конфликт с Китаем, считавшим Монголию своей провинцией. Чжан Цзолина он тоже не слишком опасался, полагая, что рано или поздно тот придет к мысли о необходимости союза с ним для совместной борьбы с южнокитайскими революционерами.
Унгерн был плохим политиком, но эти его расчеты имели под собой основания. Пока что ни китайские, ни советские войска, ни части Народно-Революционной армии ДВР не пытались перейти границы Халхи. Внимание Чжан Цзолина было отвлечено попытками южан установить контроль над Пекином, а Москва еще в феврале решила, что борьба с Унгерном на монгольской территории чревата опасностью восстановить против себя монголов — на них неизбежно лягут тяготы содержания Экспедиционного корпуса. Разумнее подождать, пока Унгерн сам испортит с ними отношения. По опыту Гражданской войны в России все прекрасно знали, что любая армия, вынужденная проводить мобилизации и реквизиции, вызывает недовольство населения, какой бы идеологии не придерживались ее вожди. Шумяцкий предсказывал развитие событий именно по такому варианту. Он предлагал дождаться, пока Унгерн потеряет опору в Монголии, затем выманить его к границе и разбить в пограничных боях, после чего, чтобы избежать обвинений в интервенции, послать в Ургу цириков Сухэ-Батора. Этот сценарий и был утвержден Москвой.
В апреле 1921 года, после побед под Чойрин-Сумэ и на Улясутайском тракте, Унгерн чувствовал себя увереннее, чем когда-либо прежде, но подпочвенные воды уже начали размывать фундамент его власти. В зените могущества он столкнулся с проблемой, которую двумя столетиями раньше столь похожий на него шведский король-воитель Карл XII, имевший с ним немало общего, выразил шекспировским по экспрессии жестом.
Есть полулегендарный рассказ о том, как однажды, преследуя армию Августа II Сильного, он вынужден был прекратить погоню из-за недостатка продовольствия. В приступе ярости Карл упал с коня на землю, вырвал клок травы, запихал ее в рот и принялся жевать. «О, если бы я мог научить моих солдат питаться травой! Я был бы властелином мира!» — якобы воскликнул он в ответ на недоуменные вопросы сподвижников. Подобные чувства испытывал, видимо, и Унгерн.
Он говорил, что жалованье офицерам и казакам платил, «когда деньги были», но кормить их нужно было всегда. По указанию Богдо-гэгена монгольские князья еще до взятия Урги обязались бесплатно снабжать его всем необходимым; правительство Джалханцза-хутухты подтвердило эти обязательства, однако исполнять их становилось все тяжелее. В месяц Азиатской дивизии требовалось примерно 2000 быков, лишь в ургинское отделение дивизионного интендантства их ежедневно пригоняли по 60–70 голов. А еще верблюды, овцы, лошади, подводы, фураж. Официально суточное содержание всадника с конем обходилось по местным ценам в один китайский доллар. Даже исходя из этой цифры, хотя ее считали явно заниженной, на три с лишним тысячи бойцов Унгерна, включая набранных по мобилизации, ежемесячно расходовалось около 100 тысяч долларов. Для более чем скромного бюджета Монголии это была колоссальная сумма.