Самодержец пустыни — страница 69 из 102

Позднее, поселившись в Харбине, Носков выработал «медицинскую концепцию» об излечимости любой слепоты. Суть ее такова: если жизненно важные органы человека находятся в состоянии абсолютного здоровья, то «разумные силы природы», действуя «от центра к периферии», постепенно устранят все внешние телесные повреждения. Через восемь лет после того, как он ослеп, Носков был уверен, что в его организме уже идет «процесс возрождения глазной роговицы».

«Но здесь-то, — продолжает он, — и начинается трагедия моей души. В настоящий момент я не имею тех благоприятных условий жизни, которые необходимы мне для медленного движения из царства могильной тьмы к столь желанному свету. Я не могу поставить крест на моих идеях и отказаться от возможности снова быть зрячим. Отказ от всего этого равносилен добровольному уходу в четвертое измерение. Я должен вернуться к активной жизни, должен рассеять мучительную тьму, окутывающую меня и тысячи несчастных людей, которые, как я сейчас, бродят во мраке ночи. Я должен торопиться, я должен иметь средства, и вот с этой целью я подошел к настоящему изданию… Думаю, что тот доллар, который я хочу за свою книгу, не выведет никого из бюджета, а мне даст возможность прийти к желанной победе. Я хочу, чтобы каждый проникся сознанием и подумал о том, что если здесь, на далекой чужбине, зачастую зрячие здоровые люди гнутся под давлением жестокой действительности и с трудом отстаивают свое право на жизнь, то как же трудно и тяжело отстоять это право слепому человеку. Я жду, что читатель не будет строго судить меня за эту книгу и посоветует друзьям приобрести ее, помня, кому и на какое дело дает он свой доллар».

Книге предпослан портрет Унгерна, но о самом бароне в ней почти не говорится. Носков никогда с ним не встречался. Он жил на западе Халхи, где главными действующими лицами монгольской трагедии стали два других человека — генерал Бакич и есаул Кайгородов.


В начале 1920 года Оренбургская (Южная) армия под командой Бакича, сменившего атамана Дутова, перешла китайскую границу и была интернирована в Синьцзяне, вблизи города Чугучак. Здесь, на реке Эмиль, построили лагерь из хибар и землянок; лагерные линейки ностальгически назвали именами улиц Уральска и Оренбурга, а четыре главные линии — Атаманской, Невским проспектом, Поэзии и грусти, и Любви. Когда была объявлена демобилизация, многие, как Хитун, ушли отсюда в расчете добраться до Китая или до Индии, чтобы оттуда попасть в Европу, кто-то вернулся на родину, но большинство предпочло остаться на обжитом месте. Кормились поденными заработками у местных торговцев, батрачили, продавали последнее; жили надеждой на возвращение в Россию, где, казалось, вот-вот вспыхнет всеобщее восстание против большевиков.

Один из беженцев вспоминал, как «во время парадов перед Бакичем выстраивались люди в шкурах, без шапок, кто в штанах, а кто без штанов; они стояли, вытянувшись, изобразив на лице верноподданнические чувства, а генерал Бакич с блестящей свитой, под гром шпор, проходил вдоль шеренги», за которой «торчали кривые, готовые рухнуть крыши, развевались по ветру повешенные вместо дверей овчины и кошмы, стояли оборванные женщины и хилые больные ребятишки».

Весной 1921 года начался голод, сотни людей умерли, оставшиеся едва держались на ногах, все оружие было сдано, тем не менее китайские власти побаивались интернированных, подозревая их в намерении силой изменить ситуацию в свою пользу. Два события усилили эти подозрения: появление в Чугучаке большой группы сибирских крестьян-повстанцев, которые разоружиться отказались, и падение Урги. Напуганные победами Унгерна, опасаясь развития событий по монгольскому варианту, китайцы втайне открыли границу красным. Узнав об этом, Бакич предложил казакам или сдаться на милость победителей, или уходить вместе с ним «для продолжения борьбы». Большая часть предпочла капитуляцию, но около восьми тысяч самых здоровых, решительных и непримиримых последовали за командующим. Безоружные, многие с женами и детьми, без подвод, без лошадей, почти без продовольствия, они пешком двинулись на восток, в Монголию. Перед уходом лагерь подожгли, спустя несколько часов его догорающие развалины были заняты красными.

Отряд красноармейцев, вскоре преградивший оренбуржцам дорогу, бежал перед безумной атакой многотысячной массы отчаявшихся людей, вооруженных камнями и самодельными копьями. Начался беспримерный переход через пустынные, безводные степи Джунгарии. Третья часть всех ушедших из Чугучака погибла в пути от голода и лишений, но остальных Бакич привел к Шара-Сумэ, последнему китайскому городу у границ Халхи, и захватил его после трехнедельной осады. Винтовки имелись у немногих счастливчиков, сумевших разжиться ими еще в начале пути, после победы над красноармейцами, но гарнизон не выдержал противостояния с людьми, которым нечего было терять.

Ворвавшись в город, оренбуржцы искали только еду; «дорогие шелка, предметы роскоши бросались как ненужный хлам». Хватали все, что выглядело съедобным. Тонкие храмовые свечки принимали за вермишель, мыло — за куски хлеба. Сальные свечи считались изысканным лакомством.

Тем не менее Бакичу достались трофеи из местного арсенала, и он стал готовиться к походу на Россию. Очень скоро его бойцы опять начали голодать, в Шара-Сумэ были съедены все собаки, все кошки, но, по словам Носкова, «окружающая печальная действительность не обескураживала воинственного генерала». Его решимость подогревали приносимые беженцами слухи о крестьянских восстаниях на Тамбовщине и в Сибири.

Часть оренбуржцев он выслал дальше на восток, с гор Алтая они спустились на равнины Джунгарии. Очевидно, через них Унгерн и пытался связаться с Бакичем, отправив ему несколько писем, но ответа не получил. Унгерн с его бескомпромиссным монархизмом для Бакича был неудобной фигурой. Сам он взял на вооружение эсеровские лозунги, за которые в Урге расстреливали без суда. Азиатская дивизия вступила в Забайкалье под знаменем с двуглавым орлом и вензелем «императора Михаила II», а над штабом Оренбургской армии развевалось красное полотнище, лишь в верхнем его углу, возле древка, был нашит трехцветный прямоугольник. Бакич хотел даже отменить погоны как символ приверженности старому режиму, но возмутилось офицерство. Пришлось оправдываться: «Погоны мы носим не для отдания чести, а чтобы отличать своих». В прокламациях, рассчитанных на повстанцев из крестьян, слышатся те же заискивающие ноты: «В наших рядах не редкость встретить полковника с одной, двумя или тремя нашивками, что означает, что полковник служит чуть ли не рядовым бойцом, а бывший пахарь командует им».

Унгерн мог заставить полковника служить не только рядовым, но и пастухом, однако сентенция о «бывшем пахаре» и вообще любые игры в народовластие для него были неприемлемы. Бакич более прагматичен и гибок, менее талантлив и склонен к позерству, но последняя принятая им поза вызывает уважение. Рассказывали, будто уже в Монголии, после неудачных боев с красными, когда оставалась надежда только на чудо, он демонстративно отбросил револьвер и пошел впереди колонны с большим деревянным крестом в руках. Скорее всего, это лишь красивая легенда, но показательно, что ни одной подобной истории, связанной с Унгерном, нет. Невозможно представить его делающим этот по-своему величественный жест смирения, который на фоне снежной монгольской степи отнюдь не кажется театральным.

2

Главные силы Бакича пришли в Монголию, когда Унгерн уже попал в плен, но другие белые отряды появились на западе Халхи гораздо раньше. Они пришли из Сибири или постепенно выкристаллизовались из аморфной массы беженцев, оказавшихся здесь после поражения Колчака. Самым крупным из них был отряд Александра Кайгородова.

В его жилах текла смешанная, русско-алтайская кровь, до войны он учительствовал и служил в горной полиции на Алтае, в 1915 году окончил школу прапорщиков, воевал, после революции с фронта вернулся в родные края. Удалец, георгиевский кавалер, Кайгородов из-за своего независимого характера не поладил с большевиками, но и у колчаковцев был на дурном счету: ему не простили разговоров о необходимости большей самостоятельности для национальных окраин. Держался он особняком — при белых на свой страх и риск воевал с красными партизанами, при красных сам ушел партизанить в горы, но под натиском советских войск отступил в Монголию. Когда в Кобдо узнали о падении Урги, и китайский гарнизон начал резню местных русских, Кайгородов со своими людьми поспешил на помощь, прогнал китайцев и обосновался в городе. К весне под началом у него собралось более трехсот бойцов.

Как об Унгерне рассказывали, будто он возглавлял личный конвой Николая II, так легенда назначала Кайгородова на ту же должность при Колчаке. Вытесненным на край света русским беженцам хотелось видеть в своих вождях людей более значительных, чем те были на самом деле. В их мимолетной власти пытались различить отблеск легитимности, а красные охотно подхватывали такие легенды, чтобы приписать себе честь победы над бывшим начальником императорского или адмиральского конвоя.

Для солидности Кайгородов называл себя есаулом и атаманом, хотя к казакам никакого отношения не имел. Этот грубый и властный, отчаянной храбрости и огромной физической силы человек[161] лично вершил кулачную расправу над строптивыми или чересчур вольнолюбивыми подчиненными, но обладал врожденным чувством справедливости. Он принимал под защиту бежавших в Кобдо евреев, старался не допускать насилий над монголами и единственный из белых вождей в Халхе до конца сохранил с ними относительно мирные отношения.

«Мы, как песчинка в море, затеряны среди необъятной шири Монгольского государства», — так начинается один из приказов, которые от его имени сочинял начальник штаба отряда полковник Сокольницкий. Между двумя песчинками — ургинской и той, которую ураганом революции занесло в Кобдо, пролегала тысяча с лишним верст. На такой дистанции Кайгородов спокойно мог фрондировать и вести самостоятельную политику. Формально подчинившись Унгерну, получив от него винтовки для отряда и даже одну старую пушку, он игнорировал, а то и опротестовывал его директивы, чувствуя себя при этом в безопасности. «Громовые приказы не выполнялись, — пишет Носков. — Люди, которым в Улясутае или в Урге грозила бы верная смерть как большевикам, преблагополучно сидели в Кобдо. Не только лица, носящие еврейские фамилии, но самые подлинные евреи оставались нетронутыми и были в рядах отряда».