Завершается приказ предсказанием пророка Даниила о «Михаиле, Князе Великом» и сроках его пришествия: «Со времени прекращения ежедневной жертвы и поставления мерзости запустения пройдет 1290 дней. Блажен, кто ожидает и достигнет 1330 дней»[172].
Далее между этими словами и подписью Унгерна содержится лишь заключительный краткий призыв к «стойкости и подвигу».
Те, кто допрашивал его в плену, поинтересовались, естественно, почему он не оборвал цитату раньше, для чего счел нужным привести эти две цифры. Унгерн ответил, что 1290 дней должны пройти «с момента издания декрета о закрытии церквей до начала борьбы, а 1330 — до освобождения от большевиков».
Имеется в виду изданный 20 января (2 февраля) 1918 года Декрет об отделении церкви от государства. Однако если считать с этого дня, то «до начала борьбы», то есть до выступления Азиатской дивизии из Урги, прошло не 1290 дней, а приблизительно на три месяца меньше. Зато эти недостающие месяцы как раз появляются, если вести счет с Октябрьского переворота. В таком случае все совпадает практически день в день.
Сомнительно, чтобы Унгерн сам, с карандашом в руке, занимался подобными подсчетами. По-видимому, кто-то подсказал ему возможность соотнести эти цифры с датой похода в Забайкалье, а он не стал вдаваться в детали. Достаточно было и того, что реальные сроки приближаются к указанным в Священном Писании.
Отношения Унгерна со временем складывались непросто. Его планы были настолько грандиозны, что недели и месяцы мало что значили, все было погружено в вечность. Вдобавок в Монголии он с европейского времяисчисления постепенно перешел на восточное, чтобы удобнее было иметь дело с ламами и чиновниками и не путаться со старым стилем и новым, который к 1921 году одни эмигранты начали признавать, а другие по-прежнему отвергали. Три календаря — юлианский, григорианский и лунный — наложились друг на друга и произвели окончательную сумятицу в его памяти, без того не блестящей во всем, что касалось чисел. Нередко на допросах ему не удавалось вспомнить точные даты даже относительно недавних событий. «Мне трудно восстановить, — признался он однажды, — я все лунными месяцами считал».
Воссоздать посуточную хронологию своего похода ему было тем сложнее, что у монголов и тибетцев счет дней в лунном месяце идет не по порядку. Астрологи заранее определяют неблагоприятные совпадения чисел с днями недели, и такие числа попросту исключаются из общего счета. Скажем, после 1-го числа какого-то месяца следует 3-е, поскольку 2-го в этом месяце быть не должно во избежание возможных в этот день несчастий. Соответственно, чтобы не нарушался календарный цикл, какое-нибудь число удваивается, и два дня в месяце фигурируют под одной и той же датой.
К этим астрологическим ухищрениям Унгерн, вне всякого сомнения, относился серьезно, как и к цифрам, упомянутым в его приказе. Будучи не в ладах с календарем, он жил в мире разного рода цифровых соответствий, чисел благоприятных и опасных, сулящих успех или неудачу. В частности, издание «Приказа № 15» сопровождалось определенными условностями, о которых Унгерн предпочел умолчать.
Во-первых, приказ получил номер 15, хотя, как пишет Голубев, он «не был очередным номером исходящего журнала» (в этом легко убедиться, просмотрев нумерацию предыдущих приказов), да если бы и был, ему полагалось иметь номер 1, потому что в нем Унгерн впервые обратился не к одной лишь Азиатской дивизии, но ко всем «русским отрядам на территории советской Сибири». Во-вторых, опрометчиво выпущенный из типографии 13 мая, приказ был помечен не следующим или предыдущим днем, поскольку Унгерн как истинный европеец считал число 13 крайне опасным, а почему-то 21 мая 1921 года. Этот же день он выбрал для выступления из Урги к русской границе, что тоже не случайность. Здесь опять сыграла свою роль цифра 15 — фиктивный исходящий номер приказа. Причина в том, что по восточному календарю 21 мая приходилось на 15-й день IV Луны, а число «15» ламы определили как счастливое не то лично для барона[173], не то вообще для начала новых дел в текущем году (недаром именно в 15-й день I Луны состоялась вторичная коронация Богдо-гэгена). Всей этой цифирью заклинались и нейтрализовывались враждебные темные силы[174].
Накануне похода страсть Унгерна к гаданиям превращается в манию. Он хочет знать, что ждет его по ту сторону границы. В письме к Грегори он просит, чтобы тот обратился к какому-то знакомому им обоим пекинскому «предсказателю» (очевидно, Унгерн встречался с ним в 1919 году); жена хорунжего Немчинова, находясь в Дзун-Модо, за 20 верст от Урги, на картах или каким-то другим способом гадает о будущем барона и ежедневно телефонирует результаты гаданий в штаб дивизии, откуда их немедленно, как важнейшие новости, пересылают адресату. При этом цифры становятся неизменным итогом всех гадательных процедур. Они могли представляться Унгерну тем универсальным, как в пифагорействе, языком, на котором изъясняются незримые хозяева мира.
Роковым для себя он считал число 130 — видимо, как удесятеренное 13. Оссендовский рассказывает, что при ночном посещении Гандана, выйдя из храма Мэгжид Жанрайсиг, барон повел его в «часовню пророчеств»: «В часовне оказались два монаха, певшие молитву. Они не обратили на нас никакого внимания. Генерал подошел к ним. „Бросьте кости о числе дней моих!“ — сказал он. Монахи принесли две чаши с множеством мелких костей. Барон наблюдал, как они покатились по столу, и вместе с монахами стал подсчитывать: „Сто тридцать… Опять сто тридцать!“»
А через несколько дней, тоже ночью, Джамбалон привел к нему в юрту популярную в Урге гадалку — полубурятку-полуцыганку. Оссендовский находился здесь же и все видел: «Она медленно вынула из-за кушака мешочек и вытащила из него несколько маленьких плоских костей и горсть сухой травы. Потом, бросая время от времени траву в огонь, принялась шептать отрывистые непонятные слова. Юрта понемногу наполнялась благовонием. Я ясно чувствовал, как учащенно бьется у меня сердце и голова окутывается туманом. После того как вся трава сгорела, она положила на жаровню кости (бараньи лопатки, по трещинам на которых производится гадание. — Л.Ю.) и долго переворачивала их бронзовыми щипцами. Когда кости почернели, стала внимательно их рассматривать. Вдруг лицо ее выразило страх и страдание. Она нервным движением сорвала с головы платок и забилась в судорогах, выкрикивая отрывистые фразы: „Я вижу… Я вижу Бога Войны… Его жизнь идет к концу… Ужасно! Какая-то тень… черная, как ночь… Тень! Сто тридцать шагов остается еще… За ними тьма… Пустота… Я ничего не вижу… Бог Войны исчез“».
Гадалка появилась в юрте барона в ночь на 20 мая, но Оссендовский, забегая вперед и включаясь в привычную для него игру (в его книге сбываются все такого рода предсказания), замечает, что она, как и ламы из «часовни пророчеств», не ошиблась: Унгерн был казнен приблизительно через 130 дней. На самом деле, поскольку его расстреляли 15 сентября того же года, прошло на 12 дней меньше.
В эти же дни Унгерн нанес прощальный визит Богдо-гэгену — «без определенной цели», как он говорил на допросе. Скорее всего, ему хотелось при личном свидании еще раз проверить, так ли уж безнадежны перспективы дальнейших отношений с «живым Буддой».
Если верить Оссендовскому, Унгерн пригласил его с собой. Тот знал, что добиться такой аудиенции чрезвычайно трудно, и очень обрадовался «представившемуся случаю». На автомобиле прибыли к Святым воротам Ногон-Сумэ, отсюда ламы провели их в тронную залу дворца — «большую палату, чьи жесткие прямые линии несколько смягчались полумраком». В глубине ее стоял пустовавший сейчас трон с обтянутыми желтым шелком подушками на сиденье. По обеим сторонам от него тянулись ширмы с резными рамами из черного дерева, а перед троном находился низкий длинный стол, за которым сидели «восемь благородных монголов». Это были члены правительства во главе с Джалханцза-хутухтой. Он предложил Унгерну кресло рядом с собой; Оссендовского усадили в стороне. Сев, барон произнес короткую речь. Он сказал, что «в ближайшие дни покидает пределы Монголии и поэтому призывает министров самим защищать свободу, добытую им для потомков Чингисхана, ибо душа великого хана продолжает жить и требует от монголов, чтобы они снова стали народом могучим и самостоятельным, соединив в одно целое среднеазиатские государства, которыми некогда правил Чингисхан».
На слушателей речь Унгерна большого впечатления, видимо, не произвела, все это они слыхали не раз. Джалханцза-хутухта благословил барона, затем обоих гостей проводили в рабочий кабинет Богдо. Комната была обставлена просто: китайский лакированный столик с письменным прибором и шкатулкой, где хранились государственные печати, низкое кресло, бронзовая жаровня с железной трубой. За креслом — маленький алтарь с позолоченной статуей Будды. Пол устилал пушистый желтый ковер, на стенах виднелись изображения знака «суувастик», монгольские и тибетские надписи. Хозяина кабинета на месте не было, он молился в соседней комнате. Там, как объяснил секретарь, «происходила беседа между Буддой земным и Буддой небесным». Пришлось подождать около получаса. Наконец появился Богдо-гэген, одетый в простой желтый халат с черной каймой. Не видя, но чувствуя, что в комнате кто-то есть, он спросил у секретаря, кто это. «Хан цзянь-цзюнь, барон Унгерн, и с ним иностранец», — ответил секретарь. Оссендовский был представлен, хотя в дальнейшей беседе участия не принимал. Унгерн и Богдо-гэген о чем-то «говорили шепотом», без переводчика[175]. Наконец барон «склонился перед Богдо»; тот возложил руки ему на голову, прочел молитву, потом снял с себя «тяжелую иконку» и повесил ее на шею Унгерну, сказав: «Ты не умрешь, а возродишься в высшем образе живого существа. Помни об этом, возрожденный Бог Войны, хан благодарной Монголии!» Не известно, каким образом Оссендовск