Самодержец пустыни — страница 84 из 102

Л.Ю.) началось. Интересно, чем кончится». Значит, происходящее не стало для него неожиданностью.

3

«Заговор назревал, — пишет Торновский, — я это видел и чувствовал. Кто положил ему начало, трудно сказать, скорее всего он зародился в головах многих».

По Князеву, инициатива шла снизу, от оренбургских казаков; еще в Забайкалье они решили бежать в Маньчжурию, но не были уверены, что доберутся туда без предводителя, и пригласили на эту роль своего земляка Слюса — «храбрейшего из храбрых», как характеризует его Торновский[196]. Этот 20-летний юноша настолько хорошо зарекомендовал себя в боях, что Унгерн произвел его из младших офицеров сразу в войсковые старшины. Слюс согласился возглавить побег и, в свою очередь, предложил старшему другу, полковнику Костерину, тоже принять в нем участие. Костерин, однако, раскритиковал проект как «недостаточно продуманный», указав, что уходить нужно не одной сотней, а с такими силами, чтобы «не бояться встречи с красными». В течение следующих дней они со Слюсом вовлекли в заговор ряд офицеров-оренбуржцев, служивших в других частях, в том числе начальника пулеметных команд полковника Евфаритского, человека умного и волевого. Он подал идею, которая наверняка приходила в голову не ему одному, но до сих пор казалась чересчур радикальной: убить Унгерна, командование предложить Резухину и уходить на восток всей дивизией.

Покончить с бароном должен был его новый любимчик — Маштаков. Не то он сам вызвался это сделать, поскольку имел близкий доступ к нему, не то на него пал жребий. Маштаков подъехал к Унгерну днем, «на походе», чтобы застрелить его в упор, но, как излагает дело Торновский, «не имел силы воли выполнить свое намерение и с поджатым хвостом отъехал».

Рябухин, сам участник заговора, вовлеченный в него Евфаритским, с которым они вместе учились в оренбургской гимназии, ничего не говорит о первой попытке Маштакова убить Унгерна. Вторая, по его рассказу, была совершена в ночь перед тем, как дивизия разделилась на две бригады[197]. Разбудив Рябухина и сообщив о подслушанном разговоре между Унгерном и Резухиным, Маштаков сказал, что сегодня же ночью застрелит барона, когда тот ляжет у себя в палатке после «совещания» с ламами.

«При свете умирающего лагерного костра, — продолжает Рябухин, — Маштаков тщательно проверил свой „маузер“, пожал мне руку и скользнул во тьму так же бесшумно, как вошел. Разумеется, спать я больше не мог и начал ходить среди палаток и подвод, на которых раненые проводили ночь, напряженно прислушиваясь и стараясь различить звук выстрелов сквозь шум и плеск быстрого Эгин-Гола, бегущего по своему каменистому ложу. Примерно треть мили отделяла меня от палатки барона».

Выстрелы так и не прозвучали. Скорее всего, Маштакову опять не хватило духу застрелить барона, хотя сам он рассказывал, что, войдя в его палатку, нашел ее пустой; Унгерн все еще сидел с ламами, и охрана получила строжайший приказ никого к нему не допускать. Это бдение затянулось до рассвета, лагерь начал просыпаться; в итоге Маштакову пришлось уйти. Первый вариант больше похож на правду. Видимо, что-то в поведении фаворита насторожило Унгерна, и утром он отослал его из штаба обратно в полк.

В этот же день дивизия разделилась. Костерин, Слюс, примкнувший к ним Хоботов и ударная сила заговора — оренбургская сотня, где служил Маштаков, оказались в бригаде Резухина, а Евфаритский, Рябухин и остальные заговорщики ушли с Унгерном. Действовать согласованно они теперь не могли.

Мятеж

1

16 августа бригада Резухина осталась на Эгин-голе, а Унгерн с главными силами выступил дальше на юго-запад. Возможно, прежде чем идти через Гоби, он собирался добыть скот, пополнить конский запас и дождаться зимы во владениях Джалханцза-хутухты на западе Халхи. О своем намерении уйти в Урянхай он никогда не говорил, но по мере того, как все явственнее намечался западный вектор движения, в дивизии нарастала тревога; на биваках офицеры кучками сходились у костров без вестовых, чтобы не было лишних ушей, и «обсуждали безысходность». Почувствовав усилившееся брожение, Унгерн поручил Князеву собрать сведения о настроении офицеров и доложить ему.

Князев пышно именовался «комендантом дивизии», что на практике означало нечто среднее между начальником военно-полицейской службы и главным осведомителем. Офицеры ему не доверяли, при его приближении смолкали все разговоры. Раньше он этим пренебрегал, зато сейчас был крайне озабочен «пикантностью собственной позиции». Попросту говоря, не выполнить поручение Князев боялся, но и честный доклад барону страшил его не меньше. Чрезмерное усердие могло для него плохо кончиться, если замыслы тех, кого он подозревал в активном недовольстве, увенчаются успехом. В конце концов, Князев нашел безопасный для себя выход — он поскакал в бригаду Резухина и осторожно, не называя ничьих имен, рассказал ему, что люди настроены против похода в Урянхай.

Резухин, как все, был бесконечно измучен боями и переходами. Уже не стесняясь подчиненных, он вслух мечтал хотя бы месяц пожить под крышей, а «чистая простыня рисовалась ему недосягаемым идеалом блаженства». Урянхай и Тибет пугали его не меньше, чем других, но он хорошо знал Унгерна и не думал, что настроения в дивизии могут изменить принятое им решение. Князев рассчитывал, что Резухин, встревожившись, доложит обо всем барону, но тот велел сделать это ему самому. Князев помчался обратно в бригаду Унгерна, повторил свой рассказ начальнику штаба Островскому и попросил его «принять на себя тяжесть доклада барону». Островский отказался наотрез, сказав, что «не имеет желания быть повешенным». В итоге Князев все же пошел к барону, но рассказать ему правду не посмел, понимая, что Унгерн потребует от него конкретных имен, а назвать их — значит погубить себя, если заговорщики добьются успеха раньше, чем будут арестованы. На следующий день, 18 августа, он опять полетел назад, к Резухину, в надежде, что тот передумает и доложит барону о сложившейся обстановке.

К этому времени Резухин был уже мертв, а Князев уцелел, может быть, благодаря своим суетливым метаниям взад-вперед. В момент накала страстей при мятеже в обеих бригадах, когда многие подручные Унгерна были убиты или скрылись в лесах и позже погибли от рук красных, он оказался не там и не здесь.

Торновский — единственный из мемуаристов, кто в ночь с 16 на 17 августа находился в бригаде Резухина. «Настроение в лагере было жуткое, — вспоминал он канун мятежа, — не слышно было ни песен, ни шуток. Молитва в этот вечер пелась с каким-то особым вдохновением».

Едва лагерь затих, к Хоботову, командиру 2-го полка, пришли Слюс и Костерин. Втроем они окончательно решили, что предлагать командование Резухину бессмысленно, против Унгерна он не пойдет, поэтому как его ни жаль, но, «спасая жизни 2500 всадников и офицеров, нужно пожертвовать и им, другого пути нет». Они были правы: преданность Резухина барону не поколебалась даже после того, как Унгерн избил его ташуром. Считалось, что он, как все, трепещет перед ним, но, кажется, Резухин не только боялся его, но и любил, иногда, может быть, жалел и все ему прощал.

Привести приговор в исполнение вызвался Слюс. Он пошел выбрать себе помощников, тем временем Хоботов приказал 5-й сотне, состоявшей из оренбуржцев, находиться в боевой готовности. Ночь выдалась теплая, Резухин со своим начальником штаба, ротмистром Нудатовым, легли не в душной палатке, а возле нее и, по словам Князева, «задремали под нежный шелест листьев и мягкие всплески реки о прибрежные камни». Эта мирная картина призвана усилить впечатление от последующей трагедии. Князев любил такого рода эффекты и в самом начале рассказа о смерти Резухина не преминул указать, что для последнего в жизни ночлега генерал выбрал «очаровательный уголок».

Драматизируя действие, он пишет, что Слюс и трое бывших с ним казаков сначала «крались», потом «поползли», потом, набросившись на генеральских ординарцев, разоружили их. По Торновскому, заговорщики спокойно пришли, отобрали у сонных конвойных оружие и забросили его в кусты. Между делом дается подробность, своей грубой достоверностью впечатляющая куда сильнее, чем все князевские ухищрения: «Резухин спал с обутой одной ногой, а сапог с другой ноги был у входа в палатку». Очевидно, он так устал, что уснул, не успев разуться до конца.

Все-таки кто-то из его ординарцев оказал вялое сопротивление или подал голос. Проснувшись, Резухин спросил: «Кто здесь?» Тут же по нему открыли огонь из захваченных в Гусиноозерском дацане карабинов. Раненный в предплечье (это была его семнадцатая рана), Резухин в одном сапоге побежал в сторону лагеря, крича: «Хоботов! Второй полк, ко мне!» Заговорщики, стреляя, бросились за ним. Он отстреливался из браунинга, одна пуля раздробила кому-то из преследователей ложе карабина.

Стрельба переполошила весь лагерь. Думали, что напали красные. Первым сориентировался Безродный — бывший помощник Сипайло и палач Улясутая, состоявший при Резухине в той же роли, что Бурдуковский при Унгерне. Понимая, что ему грозит, он вскочил на коня и мгновенно скрылся в лесу. Его «контрразведчики» последовали за ним.

Оренбургская сотня, по тревоге поднятая Хоботовым, уже сидела в седлах, но казаки-забайкальцы, настроенные к Резухину более или менее лояльно, окружили его плотным кольцом, «выражая свое соболезнование». Появился фельдшер, начали делать перевязку. В этот критический момент Слюс не решился выстрелить сам и передал свой «маузер» одному из пришедших с ним казаков, приказав стрелять генералу в голову. По одной версии, тот выстрелил прямо поверх голов; по другой — начал пробираться сквозь толпу, приговаривая: «Ох, что же сделали с голубчиком! Что сделали с нашим генералом-батюшкой!» Подойдя вплотную к Резухину, он внезапно сменил тон: «Будет тебе пить нашу кровь! Пей теперь свою». И «почти в упор хлестнул его выстрелом в лоб»