[198]. Подоспевший Нудатов направил на убийцу револьвер, но нажать на спуск не успел. Слюс отвел его руку со словами: «Успокойтесь, успокойтесь… Все кончено».
Потрясенная толпа молча разошлась, возле трупа остались только заговорщики. Утром Костерин отправил к Евфаритскому казака-татарина с сообщением о перевороте и, прежде чем вести бригаду к бродам на Селенге, распорядился вырыть Резухину могилу. Убитого обыскали, но в карманах ничего не обнаружили. Снятую с шеи ладанку взял Торновский на память о покойном и позднее нашел в ней указ Богдо-гэгена о возведении Резухина в княжеское достоинство. Это было все, чем он дорожил. В его личных вещах никаких ценностей не оказалось, в бумажнике лежали сто китайских долларов и серебряная мелочь.
Гроб сколачивать было некогда и не из чего. Когда тело Резухина уже начали засыпать землей, кто-то спохватился, сбегал к генеральской палатке и принес оставшийся там второй сапог. Натягивать его на ногу не стали, просто положили в могилу.
Чтобы идти в Маньжурию, надо было переправиться на правый берег Селенги, но пока что шли по ее левому, западному берегу. Под вечер 17 августа, на второй день после разделения с Резухиным, передовая бригада миновала храм Чулгын-сумэ, он же «Бурулджинская кумирня» или Джаргалантуйский дацан, и вступила в долину, окруженную лесистыми сопками. Среди них вилась узкая «дорога-лазейка», по ней предстояло идти дальше на юго-запад, прочь от Селенги. Расстояние до нее составляло 10–12 верст, и неподалеку имелись удобные для переправы броды. На карте это была точка примерно в двух сотнях верст к северо-западу от Ван-Хурэ и в четырех — к северо-востоку от Улясутая. Здесь Унгерн приказал разбить бивак для длительной стоянки. Его тревожило, что от Резухина нет вестей.
На посторонний взгляд, в лагере все обстояло как всегда — горели костры, варилось мясо, кипятился чай, в стороне мирно паслись лошади, однако разговоры у костров были далеки от обычных тем. Направление похода не объявлялось, возбуждение росло. Поползли слухи, будто в бригаде Резухина произошло что-то важное, но что именно, никто не знал. Унгерн уединился с ламами-прорицателями для гадательных процедур. Создается впечатление, что без этого он не мог заснуть, как без наркотика. О чем бы конкретно ни вопрошались правящие миром незримые силы, эти ежедневные многочасовые «совещания», на время которых откладывались все дела, служили для него не только способом получить рекомендации свыше, но, видимо, и психотерапевтическим средством успокоения.
Весь следующий день Унгерн бездействовал. Всегдашнее чутье ему изменило, сказывалась крайняя степень нервного истощения и физической усталости от напряжения последних недель. Он с утра до вечера сидел со своими ламами, а заговорщики украдкой сходились в соседнем лесу. Все нервничали и ждали известий из второй бригады. Навстречу ей была выслана группа разведчиков, но возле дацана они наткнулись на разъезды красных и вернулись назад, привезя одного раненого. Унгерн не знал, что один из его ординарцев, отправленный к Резухину с письменным приказом немедленно присоединиться к нему, перехвачен партизанами Щетинкина. Он решил не трогаться с места, пока не подойдет Резухин, а Евфаритский, взявший на себя руководство заговором, склонился к тому, что пока нет вестей от Костерина и Слюса, выступать преждевременно.
Высланный ими курьер-татарин тоже, видимо, боялся нарваться на красных и пережидал опасность. Лишь вечером он добрался до лагеря, но здесь его задержали часовые из Бурятского полка. Костерин учел такую возможность и сочинил для него историю, будто он заболел и направлен в госпиталь, к доктору Рябухину. Однако и курьер, и задержавшие его буряты плохо говорили по-русски. Он не смог внятно изложить им свою легенду и был доставлен к Унгерну. Единственное, что ему удалось сделать, это уничтожить записку Костерина к Евфаритскому.
Когда его поставили перед страшным бароном, татарин совершенно потерялся. Говорить о своей болезни он не посмел, вместо этого сказал, что у них ночью был бой, он убежал и больше ничего не знает. Его рассказ показался Унгерну подозрительным; Бурдуковскому велено было посадить татарина под арест и наутро приступить к пыткам. Присутствовавший при этом командир 4-го полка Марков известил обо всем Евфаритского; вскоре заговорщики собрались в госпитале у Рябухина. Ясно было, что татарин пыток не вынесет, нужно действовать незамедлительно. Пока обсуждали варианты, явился второй гонец от Костерина, высланный вслед за первым. После разговора с ним постановили выступать прямо сейчас.
С недавних пор Унгерн на ночлегах начал принимать кое-какие меры предосторожности. Он, в частности, ставил свою палатку и палатки штаба таким образом, чтобы между ними и расположением русских и бурятских частей находился монгольский дивизион, но в этот раз Сундуй-гун разбил бивак немного в стороне. Это облегчало заговорщикам их задачу. На тот случай, если монголы попытаются прийти на помощь барону, Евфаритский развернул фронтом к ним четыре пулемета с готовыми к бою расчетами, а чтобы обезвредить Бурдуковского, стоянку его команды решили обстрелять из пушек сразу после убийства Унгерна. Орудийные выстрелы должны были послужить сигналом к общему выступлению.
Около полуночи Евфаритский, капитан Сементовский[199], еще трое офицеров и полдесятка пулеметчиков отправились к генеральской палатке; прочие разошлись по своим частям и начали поднимать людей. При любом исходе покушения решено было двигаться обратно, к Джаргалантуйскому дацану и бродам на Селенге. В записке Костерина сообщалось, что он с бригадой три дня будет ждать на правом берегу, потом уйдет.
«В чернильной темноте, — вспоминал Рябухин, — мы стали быстро седлать и запрягать лошадей. Люди работали без огней, настороженно прислушиваясь, чтобы не пропустить звук судьбоносных выстрелов. Не меньше часа прошло в ожидании. Я и лечившиеся в госпитале раненые офицеры обсуждали, что мы будем делать, если наши планы провалятся, наконец до нас донеслись приглушенные звуки револьверной стрельбы, а затем раздались четыре орудийных выстрела. Их огонь прерывистым светом озарил мрачную лесную долину». Это подпоручик Виноградов с дистанции в полверсты обстрелял бивак Бурдуковского.
Тут же пулеметчики Евфаритского для острастки дали несколько очередей по биваку Сундуй-гуна. Монголы, в панике открыв беспорядочный ответный огонь, вскочили на коней и поскакали подальше от того места, где, как им казалось, начинается бой с неожиданно напавшими красными. Минут через десять стрельба утихла, но теперь уже поднялась вся бригада. Части начали стекаться к дороге. Лошади, быки, пушки, обоз, подводы с ранеными, разноплеменные и разноязыкие всадники — все сгрудилось и перемешалось. Большинство не понимало, что случилось, куда их ведут, где барон, где красные. В суматохе заговорщики растеряли друг друга; они понятия не имели, убит Унгерн или нет. Евфаритский куда-то пропал, его спутники тоже не показывались. Наконец появился один из ушедших с ним офицеров, от него Рябухин узнал следующее: «Когда они подошли к палатке Унгерна и позвали барона, вместо него выглянули Островский и Львов. Оказалось, накануне вечером барон поменялся палатками со штабом и находился в соседней. Один из заговорщиков, в темноте приняв Островского за барона, выстрелил в него, но промахнулся и был остановлен другими, прежде чем успел выстрелить еще раз».
Никто из мемуаристов при этом не присутствовал, случившееся все описывают по-разному. Кто-то сообщает, что на зов Евфаритского выглянул один Островский, а Львов, напротив, сам был в числе заговорщиков; кто-то пишет, что Унгерн поменялся палатками не со штабом, а с корейцами из своей личной охраны. По Князеву, заговорщики и не думали вызывать барона к себе, а без лишних разговоров обстреляли его палатку и кинули в нее ручную гранату. Метили, надо полагать, в полог, однако от волнения не попали. С силой брошенная граната, спружинив от палаточного полотна, отскочила к ногам Евфаритского с товарищами, но, к счастью для них, не взорвалась, не то вся затея на этом бы и кончилась.
Простое соображение, что Унгерн мог спать на обычном месте, а заговорщики в темноте перепутали палатки, не принималось в расчет. К тому времени, когда постаревшие участники монгольской эпопеи засели за мемуары, барон окончательно стал фигурой мифической, соответственно и должен был поступить подобно сказочному герою, который вместо себя кладет в постель полено, чтобы ночью злой великан ударил по нему топором, а утром предстает перед ним целый и невредимый.
Нетрудно представить, как испугались заговорщики, обнаружив, что Унгерна в палатке нет. Его исчезновение грозило им арестом, пытками и мучительной смертью. Аналогичные чувства испытали граф Пален и его сообщники, в ночь на 12 марта 1801 года ворвавшись в спальню Павла I и увидев, что императорская постель пуста[200]. Параллель тем очевиднее, что сходство Унгерна с Павлом было подмечено еще при его жизни. Их роднило одиночество среди своего окружения, эксцентричное реформаторство, тяга к утопии, к рыцарским идеалам, вырождающимся в режим казармы, и все это — под знаком присущего им обоим истероидного синдрома всеобщего порядка. Оба эти заговора, в центре Санкт-Петербурга и в глубине Монголии, при несоизмеримости масштабов имеют немало общего: там и тут типичная российская неразбериха, огромное число заговорщиков, из которых ни один до последнего момента толком не знает, что надо делать, постоянные колебания, убивать ли тирана сразу или вначале предъявить ему ультиматум, суеверный страх перед ним и одновременно отношение к нему как к опасному для нормальных людей безумцу, чья гибель является вынужденной необходимостью[201].
Чувствуется, что Евфаритский и вся компания были сильно не в себе. Сначала один из них промазал, с двух шагов стреляя в Островского, затем все они, паля из револьверов и карабинов, не сумели попасть в барона, парой секунд позже появившегося примерно на таком же расстоянии.