Как многозначительно отмечает Зазубрин, упирая на символичность своих сопоставлений, усы Унгерна растрепаны и концами опущены вниз, а у того, кто ведет допрос, они «острые, холеные, задорно лезущие кверху». Все эти наштакоры и начпоармы полны витальной силы, а у барона «сухая тонкая рука скелета с длинными пальцами и плоскими желтыми ногтями с траурной каемочкой»; он жадно тянется к коробке с дорогими папиросами, каких ему давно не доводилось курить, и на вопрос, можно ли его сфотографировать, отвечает с любезностью едва ли не подобострастной: «Пожалуйста, пожалуйста, хоть со всех сторон»[208].
Конечно, Зазубрин увидел то, что хотел, а написал еще более того, что смог увидеть, но в наблюдательности ему не откажешь. По протоколам допросов тоже заметно: кроме понятной в его положении подавленности, Унгерн испытывал уважение и чувство признательности к своим врагам, оказавшимся вовсе не такими чудовищами, как они ему представлялись. За неожиданно джентльменское с собой обращение он платил почти полной откровенностью, делал комплименты тем, кому сам же сулил «смертную казнь разных степеней», и даже давал им советы относительно того, когда и каким образом лучше будет пересечь Гоби при походе Красной Армии в Китай. Унгерн вообще охотно делал политические прогнозы; он предвидел, например, войну между США с одной стороны и Японией в союзе с Англией — с другой, но вряд ли надеялся дожить до предсказанных им мировых потрясений. Относительно собственного будущего у него никаких иллюзий не было.
Суд и казнь
Советские газеты в это время об Унгерне вспоминают часто, но, в традициях новой прессы, информацию дают минимальную. В обычном, пока еще не казенном, а надрывно-пародийном стиле тех лет сообщается, что «железная метла пролетарской революции поймала в свои твердые зубья одного из злейших врагов» и т. п. Заодно, путая или сознательно смешивая барона с другим Унгерн-Штернбергом, передавшим секретные документы австрийскому военному агенту Спанокки, утверждают, будто он еще в 1909 году был сослан в Сибирь как австрийский шпион.
Совсем недавно старых генералов, арестованных у себя дома, в ЧК избивали и рубили шашками[209], но отныне жертвами бессудных расстрелов становятся люди безвестные. Новая власть почувствовала себя достаточно уверенно, чтобы не бояться открытых судебных процессов по политическим делам. При умелой организации, исключающей случайности, они могли стать мощным пропагандистским оружием. Впервые такой процесс прошел в Омске, в мае 1920 года, над министрами и чиновниками правительства Колчака. Его инициатором выступил личный друг Троцкого, предсибревкома Иван Смирнов («сибирский Ленин»), и теперь, пафосно телеграфируя в Москву о поимке Унгерна («окружен нашим авангардом и вместе со своим штабом взят в плен»), он предложил предать пленного барона суду Сибирского отделения Верховного трибунала.
На этот счет 26 августа были опрошены по телефону члены Политбюро ЦК РКП (б). Каменев, Зиновьев, Сталин и Молотов ответили, что не возражают; Троцкий оставил на протоколе собственноручную пометку, состоящую всего из одного слова: «Бесспорно». Мнение Ленина было более пространным: «Советую обратить на это дело побольше внимания, добиться проверки солидности обвинения и в случае, если доказанность полнейшая, в чем, по-видимому, нельзя сомневаться, то устроить публичный суд, провести его с максимальной скоростью и расстрелять». Иными словами, если материала для смертного приговора достаточно, можно судить; если нет — лучше казнить без суда.
За три с половиной года Гражданской войны в Сибири красным не удалось пленить ни одного белого генерала. Колчака выдали чехи, Зиневич в Красноярске сам отказался воевать[210]. На Южном фронте наблюдалась та же картина: все крупные военные деятели Белого движения погибли или ушли в эмиграцию. В Екатеринодаре на всеобщее обозрение сумели выставить лишь выкопанное из могилы тело Лавра Корнилова, публично сожженное затем на костре из железнодорожных шпал. Унгерн стал первым пленником с генеральскими погонами, захваченным в боевой обстановке, поэтому со второй половиной поступившего от Смирнова предложения дело сладилось не сразу. Нашлись люди (Дзержинский в том числе), решившие, что для вящего пропагандистского эффекта суд должен пройти в Москве. Реввоенсовет РСФСР распорядился доставить барона в столицу, но сибирские деятели упорно продолжали добиваться разрешения судить его в своей вотчине. Аргументация была следующая: судебный процесс в Новониколаевске «будет иметь большое общественное значение, в отличие от Москвы, где Унгерна знают немногие лишь по газетным сообщениям и где суд пройдет незаметно». По этой логике процесс следовало устроить в Чите, Верхнеудинске или хотя бы в Иркутске, поскольку в Новониколаевске, за тысячи верст от Забайкалья, об Унгерне тоже знали исключительно по газетам, но для местной партийной и чекистской верхушки тут был вопрос престижа. В итоге просьбу удовлетворили, для чего понадобился еще один телефонный опрос членов Политбюро.
В ночь на 7 сентября Унгерна привезли в Новониколаевск, ставший официальной столицей Сибири вместо опального Омска, исполнявшего эту роль при Колчаке. Последние восемь дней жизни он провел не в подвалах здешней ЧК и не в тюрьме, а в отдельном доме, где кроме него и караула никого не было. За все эти дни его допросили только один раз, следствие использовало материалы предыдущих допросов. Чтобы, согласно указанию Ленина, закончить дело «с максимальной скоростью», предполагалось единственное судебное заседание. Свидетелей решили не приглашать, так как подсудимый не скрывал своих преступлений. Его признаний с избытком хватало для заранее известного приговора.
Пока местные чекисты во главе с Павлуновским готовили обвинение, был сформирован состав Чрезвычайного трибунала. Председателем стал старый большевик Опарин, начальник сибирского отделения Верховного трибунала при ВЦИКе, членами — профсоюзный деятель Кудрявцев, новониколаевский военком Габишев, некто Гуляев, и, наконец, легендарный партизанский вожак Александр Кравченко, агроном и крестьянский утопист, создатель эфемерных таежных республик, основанных на началах мужицкой «правды», как Беловодское царство. Защитником назначили бывшего присяжного поверенного Боголюбова, а общественным обвинителем — секретаря ЦК РКП (б) Емельяна Ярославского (Губельмана), незадолго перед тем переведенного в Москву из Омска. С учетом того, что он — сибиряк, его прислали для «усиления суда», в порядке компромисса между провинцией и центром, уступившим по вопросу о месте проведения процесса, но намеренном придать столичный блеск предстоящему спектаклю. Ярославский должен был сыграть в нем важнейшую роль, и выбор не случайно пал на этого человека.
Уроженец Забайкалья, что в данном случае тоже было немаловажно, в 43 года партиец с громадным стажем, уходящим, по тогдашним понятиям, во времена доисторические, говорун, журналист, публицист, умевший свою эмоциональную подвижность принимать и выдавать за страсть, он, похоже, с радостью согласился выступить обвинителем, а то и сам выпросил эту почетную роль. Будущий главный государственный атеист, автор «Библии для неверующих», редактор журнала «Безбожник», на страницах которого карикатуристы изображали Саваофа вдувающим в Адама душу через клистирную трубку, Ярославский уже тогда считался экспертом в вопросах религии. Суд над бароном-«мракобесом» давал ему возможность лишний раз показать себя как блестящего полемиста и оратора.
Судебное заседание открылось в полдень 15 сентября 1921 года, в здании театра в загородном саду «Сосновка». Театр известен был в городе под тем же названием. Входные билеты заранее распространялись по учреждениям, воинским частям и среди немногочисленного пролетариата, публику подбирали соответствующую, но в числе зрителей оказались и те, кто никак не должен был здесь находиться. Как обычно, деньги открывали и эти двери. Билеты были бесплатные, но именные, в зал пропускали по удостоверениям, тем не менее бывший колчаковец Михаил Черкашин сумел проникнуть туда по чужим документам. По рассказу Шайдицкого, на процессе присутствовали и корейцы, служившие в Азиатской дивизии еще в Даурии. Якобы подполковник Ким, любимец Унгерна, специально отправил их в Сибирь, чтобы узнать о его судьбе, и они ухитрились пробраться из Харбина в Новониколаевск, а потом вернуться обратно.
Многие, не имея билетов, надеялись хоть мельком увидеть барона, когда его будут вводить в театр. С утра у театрального подъезда собралась толпа любопытных. По свидетельству репортера, в зале преобладали мужчины, среди них — рабочие и красноармейцы, а в саду — женщины и обыватели. В ожидании Унгерна разговоры о нем сводились, главным образом, к одному вопросу: «Каков он из себя?»
Газета «Советская Сибирь» в трех номерах опубликовала почти полную стенограмму процесса, а оценочный репортаж, учитывая, что его будут читать и в Харбине, и в белом Приморье, написал Иван Майский, в недавнем прошлом меньшевик и министр труда Самарского правительства, в скором будущем — советский полпред в Лондоне. В 1919 году он провел перепись населения Монголии, поэтому считался специалистом во всем, что с ней связано.
«Узкое длинное помещение „Сосновки“, — повествует Майский, — залито темным, сдержанно-взволнованным морем людей. Скамьи набиты битком, стоят в проходах, в ложах и за ложами. Все войти не могут, за стенами шум, недовольный ропот. Душно и тесно. Лампы горят слабо». Возбуждение зрителей понятно, ведь перед ними сейчас пройдет «не фарс, не скорбно-унылая пьеса Островского, а кусочек захватывающей исторической драмы».
Судя по сохранившейся фотографии, декорации таковы: нечитаемый лозунг вдоль рампы, внизу — длинный стол под красным, видимо, сукном, стулья для председателя трибунала и его помощников. На авансцене, на выдвинутом в зал помосте — скамья для подсудимого. Сцена пока пуста. Вокруг нее, пишет Майский, снуют люди с фотоаппаратами. Наконец члены трибунала занимают места за столом. При их появлении все встают и снова усаживаются. Воцаряется тишина, затем из-за кулис двое красноармейцев выводят Унгерна.