- Прекратить, значит, пытки грешникам, или как, ваша дьявольская экселенция? - робко спросила секретарша.
- Значит, прекратить! Ничего с ними не случится! Тоже мне, подумаешь, мучения? Ну, иди! И сразу же и по телеграфу, и по радио передавай приказ о всеобщем сборище!
- Повестка дня какая будет, ваша дьявольская экселенция?
- Я сам объявлю!
Секретарша выскочила из кабинета, мигом к телефону - передавать приказ и на радио, и на телеграф о предновогоднем всечертовском сборище.
Беспокойство в аду началось после того, как начали туда прибывать с виселиц чемпионы Освенцима, Дахау, Бельзена2, Майданека и так далее.
Когда они появились в цехах старого-престарого пекла, они прогуливались между котлами, сковородками, адскими печами и кострами, иронически улыбались:
- Вот это ад? Ха-ха! Вот это - пытка? Хо-хо! Вот это адские муки?! Хе-хе!
Хохотали они страшно! Даже за животы брались и хохотали:
- Эх вы! Черти называетесь?! Сатанисты вы наивные! Дьяволятки вы! Вот это у вас называется печи?! Вот это у вас называется огонь?! Дети - вы дети! Не видели вы освенцимской печечки!!! Не видели вы майданековской установочки?! Подождите, вот после нюрнбергского процесса идеологи наши прибудут, - мы вам тогда покажем, каким должен быть ад!
- Так вы же сами будете мучиться в том аду?!
- Ха-ха! - захохотала медхен Ирма.
- Как это так «ха-ха»?! - вскипел начальник над всеми адскими сковородками, старый, опытный сатана, за свою жизнь зажаривший миллиардов с десяток грешников, - как посажу на сковородку, тогда захохочешь!
- Посмотрим, кто кого посадит? - многозначительно прищурила глаза медхен Ирма.
Все сразу поняли, что что-то затевается этакое. Немедленно же сообщили о таких разговорах самому Вельзевулу.
И вот с того времени Вельзевул задумался, заперся в кабинете и всё думал.
Вельзевул - не дурак.
Он прекрасно понимал, что его ад, его адские муки и пытки против фашистских мук на земле ничто, и что все грешники будут смеяться теперь и над ним, и над его комбинатом, и что с приездом в ад фашистов стыд и глумление падут на его старую дьявольскую голову...
Вот он и думал, как бы предотвратить эту катастрофу...
Много было планов в его седой чертовской голове, но старый дьявол знал, с кем он имеет дело...
Знал он дела и Геринга, и Риббентропа и фон Паппена3, и всех других распроканалий, и в глубине души своей сам над собой насмехался:
- Ну, куда мне?! Разве я смогу?!
Смотрел на себя в зеркало и грустно качал головой:
- Пора, дедушка, на покой! А, успокоившись, подумал:
«Разве может дать по пятаку Скоропадскому, Коновальцу, Бандере и другим гестаповским предателям из украинцев, - может они сподобятся?! Попробую! За деньги они всё сделают...»
Это, собственно, и было основным вопросом повестки дня предновогоднего всечертовского сборища!
Успокоился немного Вельзевул и повеселел:
- Может, - мол, - ещё поживу!
Но в это время вбежала в кабинет секретарша:
- Несчастье, ваша дьявольская экселенция!
- Что такое?!
- Харон утонул! Привязал к шее камень и шмякнулся в Стикс! Оставил записку: «Прощайте! Не хочу я фашистскую и украинско-немецкую дрянь в ад перевозить! Пропал ад! Харон.»
- Честный был старик! Ад ему подземный! Наш ад, не фашистский!
Сильно очень поразило это событие Вельзевула. Харон не выдержал! Тысячелетиями перевозил людей в ад, а вот не выдержал!
- Плохое дело! Дурной знак! - вздохнул Вельзевул.
И приказал секретарше:
- Устроить паром, пусть сами переезжают! Потому что если Харон не выдержал, то кто же выдержит?!
Всечертовское сборище как раз сейчас происходит. О его последствиях сообщим в 12 часов ночи 31 декабря 1946 года.
31 декабря 1945 года.
Великомученик Остап Вишня
Побывав во Львове, я узнал, что украинско-немецкие националистические газеты подняли было шум, будто меня, Остапа Вишню, замучили большевики. Так вот слушайте, как это на самом деле было.
Сильно очень они его мучили. И особенно один: сам чёрный, глаза у него белые и в руках у него кинжал, из чистейшего закалённого национального вопроса выкованный. Острый-преострый кинжал.
«Ну, - думает Остап, - пропал!»
Посмотрел тот чёрный на него и спрашивает:
- Как тебя зовут?
- Остап, - говорит.
- Украинец?
- Украинец, - говорит.
Как ударит он его колодочкой в самый святой уголок национального «я». Остап только «ве!» и душа его - цвинь-цвиринь - и хотела вылететь, а тот, чёрный, его придушил за душу, придавил и давай допрашивать:
- Признавайся, - говорит, - что хотел на всю Великороссию синие штаны надеть.
- Признаюсь, - говорит Остап.
- Признавайся, - говорит, - что всем говорил, что Пушкин - не Пушкин, а Тарас Шевченко.
- Говорил, - говорит.
- Кто написал «Я помню чудное мгновение»?
- Шевченко, - говорит Остап.
- А «Садок вишнёвый коло хаты»?
- Шевченко, - говорит.
- А «Евгений Онегин»?
- Шевченко, - говорит.
- А-а-а-а-а! А что Пушкин написал? Говори!
- Не было, - говорит, - никакого Пушкина. И не будет. Однажды, - говорит, - что-то такое будто появилось, так потом разглядели, а оно - женщина. «Капитанская дочка» называется.
- А Лев Толстой? А Достоевский?
- Что ж, - говорит Остап, - Лев Толстой. Списал «Войну и мир» у нашего Руданского. А Достоевский, - подумаешь, - писатель! Сделал «Преступление», а «Наказание» сам суд придумал.
- А вообще, - спрашивает, - Россию признаёшь?
- В этнографических, - говорит, - пределах.
- В каких?
- От улицы Горького до Покровки. А Маросейка - это уже Украина.
- И историю не признаешь?
- Какая же, - говорит, - история, когда Екатерина Великая - это же переодетый кошевой войска Запорожского низового Иван Бровко.
- А кого же ты, - кричит, - признаёшь?
- Признаю, - говорит, - «самостоятельную» Украину. Чтобы гетман, - говорит, - был в широких штанах и в полуботковской4 рубашке. И чтобы все министры были только на «ра»: Петлюра, Бандера, Немчура. Двоих только министров, - говорит, - могу допустить, чтобы на «ик»: Мельник и Индик.
- Расстреляют! - кричит - Расстреляют, как такого уж националиста, что и Петлюру перепетлюрил и Бандеру перебандерил.
Ну, и расстреляли.
Такого писателя замучили! Как он писал! Боже мой, как он писал! Разве он, думаете, так писал, как другие пишут? Вы думаете, что он писал обычным пером и чернилами и на обычной бумаге? Да где вы видели?! Он берёт, бывало, шпильку для галушек, в чёрную сметану воткнёт и на тонюсеньких-тонюсеньких пшеничных лепёшках и пишет. Пишет, варенницей промокает и всё время припевает: «Дам лиха закаблукам, закаблукам лиха дам». А как не очень смешно уже получается, тогда как крикнет на жену: «Жена! Щекочи меня, чтобы чуднее получалось».
И такого писателя расстреляли.
Поначалу очень ему было скучно.
Пока жив был, забежит бывало или к Рыльскому, или к Сосюре, - опустошат одну-другую поэму, ассонансом5 закусывая. Или они к нему заскочат, - жена, глянь, какую-нибудь юмореску на сале или на масле поджарит, - жизнь шла.
А расстрелянный - куда пойдёшь?
Одна дорога - на небо.
А там уже куда определят: в рай или в ад.
Первых сорок дней и душа поблизости моталась. А как уже она собралась в «вышину горную», - уцепился и он за ней.
В небесном отделе кадров заполнил анкету.
Заведующий посмотрел:
- Великомученик?
- Очень, - говорит, - великомученик.
- За Украину?
- За неё, - говорит, - за матушку.
- В рай!
Перед раем, как водится, санитарная обработка. Ну, постригли, побрили.
- Не брейте, - просит Остап, - усы запорожские, а то потом, - говорит, - тяжело будет национальность определить, поскольку... (вспомнил-таки, слава богу!), поскольку, - говорит, - селёдка сама вылезла...
- Так в какой вас, - спрашивает его заведующий распределением, - рай? В общий? Или, может, хотите в отдельный?
- А разве у вас, - спрашивает, - теперь не один рай?
- Нет. Раньше был один, общий для всех, а теперь разные раи пошли.
- Слава тебе, господи! - говорит Остап, - Наконец-то! А я, - говорит, - боялся, что придётся в одном раю с русскими быть. Меня, - говорит, - в наш рай. Самостоятельный. Автокефальный.
- Прошу! - говорит заведующий распределением.
Заводит Остапа в самостоятельный рай. Глянул - сердце заколотилось-переколотилось. Самый вишенник и весь в цвету. Любисток. Рута-мята. Крещатый барвинок. Васильки. Тимьян. Евшан-зелень. Течёт речка небольшая. Стоит явор над водой. Над оврагом дуб склонился. По ту сторону гора, по эту сторону вторая. Камыш. Осока.
И в том раю на вишенке соловей щебечет.
- Курский? - спрашивает Остап.
- Кто курский?
- Соловейко, - спрашивает, - курский?
Райская гурия, в кубовой юбке, - сразу руки в стороны:
- Что вы, пан, чтоб вашу мать трясло, с ума сошли, что ли? Какой Курский? Чтобы в украинском раю да курский соловей... Да стонадцать чертей тому в душу, кто так даже подумать может!.. Да повылазили бы ему глаза, кто это увидеть может. Да триста ему на пуп болячек-пампушек! Да...
Подбегает вторая, в запаске, красной кромкой подпоясанная:
- Ой, горе мне, что не умею так ругаться, как моя кумушка...
- Наш рай, - сразу же убедился Остап.
- Да ты знаешь, колики тебе в живот, что мы, как только отавтокефалились, всех курских соловьёв передавили. Да ты знаешь, что в нашем раю имеет право петь только тот соловей, который выплодился не дальше, как за 5 вёрст от Белгорода. А ты - курский! Да стонадцать!..