Самострел — страница 9 из 32

И только Фоменку, пришедшему рассказать о последних минутах жизни Витька, который очень долго до этого самого момента добирался, вновь спотыкаясь на Егоркине, наказанном личной властью, и еще на чем-то, она резко прервала: «Зачем? Ведь нет его! И не будет! Зачем мертвого тревожишь? Не трогай!» — почти прошептала женщина, и в ее прозрачно-голубых глазах, как показалось Фоменке, проскользнуло какое-то непонятное торжество.

Лейтенант похолодел от ужаса, волосы его пришли в движение, и он, заикаясь, начал пятиться к двери. А Богиня, наступая, едва приоткрывала губы (а может, и не приоткрывала их вовсе, и Фоменко все это слышал как-то изнутри), говорила: «Не трогай! Он мертвый! Он теперь только мой! Навсегда! Понял? Навсегда! Он мертвый — он мой!»

Парень не робкого десятка, что не раз было доказано в деле, Фоменко сам не осознавал, как вырвался из той комнаты. И потом, вспоминая этот эпизод (а приходил он на память обычно ночью, на дежурстве, в самые глухие и тягучие часы тьмы), казалось лейтенанту, что Богиня стоит рядом, за спиной, и тянет свои красивые руки с длинными пальцами, на кончиках которых застыли блестящие капельки крови, нашептывая: «Иди! Иди ко мне! Иди, и ты успокоишься навсегда!»

Фоменко оборачивался, но никого не видел, украдкой крестился и хватался за сигареты, чувствуя, как затравленно бьется сердце.

Боясь, что его засмеют, лейтенант даже при самых больших, отчаянно-запойных гулянках не открывался друзьям.

Еще больше он опасался возмездия Богини. Инстинктивно лейтенант ощущал, что та наблюдает за ним, следит и в случае раскрытия непонятной Фоменке тайны беспощадно ему отомстит. Как — он не знал. Но был твердо уверен, что ожидает его в таком случае какая-то изощренная и страшная смерть.

Даже простой встречи с Богиней страшился лейтенант. Если взводному надо было что-то купить, то посылал он в магазинчик солдата.

Но случайных встреч на небольшой территории, ограниченной колючей проволокой и минными полями, было не избежать. Фоменко вздрагивал, втягивал голову в огромные плечи и, скосив глаза в сторону, ускорял шаг. Он не видел, как Богиня слегка улыбалась…

Странное поведение Богини заметил и комбриг, заговоривший с Ольгой о дальнейшей судьбе.

— Понимаю, — вздохнул тогда полковник, — все вам напоминает о нем. Держитесь! К сожалению, не вы первая. У нас было подобное. Девушка сама попросила о переводе в другой гарнизон. Вы как на это смотрите?..

— Не думала…

— Значит, держитесь? Молодцом! Но все-таки… все-таки… мы можем посодействовать переводу в Кабул. Согласны? — спросил лишь для проформы полковник, прекрасно понимая, что из этой дыры вырваться мечтает каждый.

Богиня отрицательно покачала головой.

— Как? Вы… не поедете?

— Зачем? — удивилась Ольга.

— Ну… — смешался комбриг, — переживания… все… вам напоминает о Викторе…

— Мне это не мешает быть здесь, — жестче, чем надо было бы, сказала Богиня, вставая. — Я могу остаться?

— Да, да, конечно! — окончательно растерялся полковник.

Пухлые губки тронула улыбочка… И тут же исчезла. Богиня, хлопнув дверью, ушла…

Полковник заходил по кабинету, разговаривая неожиданно вслух.

«Показалось. Твою мать, конечно, померещилось. Она что — мертвая, что ли? Просто на нервной почве такая. Не успела приехать, влюбиться, а тут на тебе… Вот и переносит по-своему. Каждый такое переносит по-своему».

В бригаде думали так же, глядя на невозмутимо-спокойную Богиню. Только женщины возненавидели ее пуще прежнего, утверждая, будто после гибели Витька Ольга даже похорошела.

Многие мужики втайне соглашались с этим, но, наверное, оттого, что стали посматривать на Богиню скорее не как на вдову, а как на женщину, вновь ставшую свободной.

При всем уважении к Юдину, его сослуживцы в самом глубоком своем подсознании улавливали подленькую радость от его исчезновения. Почти моментально офицерам становилось стыдно, и они торопились успокоиться тем, что жизнь никогда не останавливается и в ней самый главный удел — любить.

Думает ли так же Богиня? Вновь краснели от своих тайных мыслей мужики.

Богиня, оказывается, думала.

И месяца не прошло, как к ней стал захаживать Костенька Брыкин — молоденький лейтенантик-топограф. Существо нескладное, мечтательное, можно даже сказать, меланхолическое.

Походил Костенька на подростка. Был тих и вежлив. Даже с солдатами он разговаривал как-то испуганно: только на «вы» и не матерясь. Одним этим Костенька вызывал всеобщее к нему презрение, и в первую очередь — солдатское.

Раньше всех приходил Брыкин в свою комнатушку с особым режимом секретности и покидал штаб только к отбою. Многие вполне законно вывели, что Брыкин — стукач. Другие, более проницательные, предполагали, что лейтенант что-то пишет в своей комнатенке, но только не «оперу», а стишки. Если к Юдину за подобное проникались еще большим уважением, то Брыкину их простить не могли, считая его откровенно блаженным, по которому монастырь плачет.

За последние месяцы бригада пережила три потрясения — одно другого хлеще: приезд Богини; смерть ее жениха; и последнее, самое сильное — любовь Ольги к «юродивому», как прилюдно обозначал на всех офицерских собраниях Костеньку зам.

Бригада кипела от возмущения. «Дуканщице» могли простить все, вплоть до отчаянного загула с офицерами, при условии, что у нее перебывают все страждущие. Но такой вот преданной любви Ольге простить не могли, не хотели, да и не собирались.

Офицеры, видя Богиню, наливались кровью, размышляя, наверное, о том, что место, которое занял Костенька, подходит больше им, нежели «чахлому».

«Чахлый» же сразу после работы торопился к Богине, не замечая всеобщих ненавидящих взглядов. Чем они в модуле безвылазно занимались, было загадкой.

Даже Егоркин, которому Фоменко строго наказал подслушивать во время дежурств по женскому модулю, виновато хлопал глазами: «Разговаривают, товарищ лейтенант. Все время. Вернее, он слушает, а она говорит. Но тихо так. Ничего не разобрать. А потом вроде как поет. Ну, как бы песня. Только вроде как и не песня, потому что страшно очень становится».

У Фоменки вставали волосы дыбом, и он отпускал солдата, наказывая в следующий раз утроить бдительность.

Зам, уязвленный до глубины души выбором Ольги, начал потихоньку собираться с силами, чтобы сплавить «дуканщицу» куда подальше, но… события вновь понеслись галопом, и Богиней занялся сам комбриг.

Лейтенантик застрелился на рассвете… Солдат-посыльный спал и толком рассказать ничего не смог.

— Спал я, а товарищ лейтенант разбудили так осторожненько и сигарету спрашивают. Я удивился, потому что товарищ лейтенант никогда не курили, а у меня сигареты плохие — «Северные». Но он все равно взял и сказал, чтобы я спал.

Возле посмертной записки Костеньки и в самом деле в пепельнице одиноко лежал вдавленный бычок. А на листочке бумаги четким и твердым почерком было написано: «Никто не виноват. Я сам».

После того как «вольтанутого жмура» отправили в Союз, комбриг незамедлительно вызвал Богиню.

— Значит, так, — сразу перешел к делу полковник, — манатки собрать, все эти свои тампоны и мыльно-рыльные. Времени — двадцать четыре часа. Потом откомандируем в третий батальон. Задача ясна? Выполнять!

Комбриг повернулся к кондиционеру, меняя режим его работы, всем видом показывая, что разговор закончен.

— Саша! Сашочек! — вдруг прошелестело за слегка широкой покатой спиной, и рука, взявшаяся за рычажок, дрогнула: лишь одна женщина в мире называла полковника именно так.

Было это давно — лет двадцать пять назад. Уже и лица девушки не помнил полковник. Уже давно вместо него приходил во снах к комбригу какой-то размытый и вместе с тем одухотворенный образ некогда любимой женщины. Но вот голос ее, интонации он помнил всегда.

Именно этот голос впервые позвал его к себе. А полковник, тогда еще лейтенант, смотрел в окно, курил и внутренне весь дрожал, улавливая, как шелестит сначала платьем, а затем простынями его самая любимая женщина в мире. И очень скоро — а полковнику показалось тогда, что прошла вечность, — она позвала.

— Саша! Сашочек! Иди ко мне!

Рука сползла с рычажка. Побледневший полковник оглянулся. Полуобнаженная Ольга, прикрывая одной рукой груди, все явственнее склонялась в его сторону.

— Саша! Сашочек! — настойчиво шелестела Богиня и тянула к комбригу руку. — Иди ко мне! Ну, иди!

Голова у полковника закружилась. Мороз пробежал по коже. Затем жар охватил все тело. Страх и восторг смешались воедино. Комбриг растерянно провел руками по лицу и… сделал шаг вперед.

Что было потом — полковник помнит отрывисто, нечетко, размазанно: нежное и вместе с тем настойчивое женское тело; глянцевая и упругая кожа; скрипящий стул; волосы, нежными волнами падающие на его лицо; звенящий телефон, который раздражал так, что комбриг хотел разбить его кулаком, да сил не осталось; и голос, голос, вспоминаемый многие годы почти каждый день: «Любимый мой! Сашочек, Сашочек, обними! Крепче! Не отдавай меня никому! Не отдавай! Прошу! Не отдашь?»

Полковник лежал на столе. Раскачивалась и плыла над ним лампа на изогнутой хромированной ножке. Ольги рядом не было. В голове шумело. Во рту пересохло. Думать ни о чем не хотелось. По сравнению с тем, что произошло, все казалось мелочным, никчемным, ничтожным.

«Она вернулась! — улыбался полковник. — Она простила меня! Господи, неужели она простила меня?»

Жизнь постепенно возвращалась к обнаженному полковнику, крестом разбросавшему руки на столе.

«Дверь!» — спохватился комбриг. Ступая босыми ногами по полу, комбриг подкрался к двери. Она была заперта.

«Бред, — подумал полковник, опускаясь на стул, — определенно бред. Было или не было?»

Форма полковника была разбросана по комнате. Комбриг принялся разыскивать следы пребывания Богини. Безуспешно.

«Бред!» — уже более уверенно произнес вслух полковник, подходя к зеркалу. И… замер, рассматривая фиолетовую полоску на ключице.