У Сапожникова были убогие вкусы. Для него богатство было всегда не счет в сберкассе, счет у него почему-то исчезал раньше, чем появлялся, — интересно, может ли так быть? Ощущение богатства вызывал у него районный универмаг, а конкретно новый магазин, или, как его звали, новмагáзин, в одно слово. Так точнее. Ему уже скоро полвека, но так и осталось — новмагáзин, будто Новгород. А в нем весь нижний этаж был занят продуктовым отделом, а верхний — предметами, которые есть нельзя. Там пиджаки, велосипеды, нет, велосипеды — это позднее, там одеяла, кепки, канцтовары, полубаяны, и ботинки примеряют перед зеркалом на полу. Серый день виден в большие окна и мокрые серебряные крыши. Душно на втором этаже и пахнет портфелями. А внизу, на первом этаже, — холодный воздух, простой. Рубят мясо с хеканьем на толстом пне могучим топором. Запах сельдей и лука, шорох бакалеи и хруст пергамента, где масло продают, тяпают его из куска. И булки стучат о лоток в кондитерском отделе. Лязгает и грохочет касса, хлопают двери, ведущие на улицу или вниз, в сказочный мир складов, торговых дворов, где грузовики разворачиваются, где с визгом волокут ящики по цементному полу. Вот что такое богатство, по его примитивному ощущению.
Сапожников любил грубую пищу без упаковки, пищу, которую едят, только когда есть хочется, и ему не нужно было, чтоб его завлекали на кормежку лаковыми этикетками. Красочными могут быть платья на женщинах и парфюмерия. Пласты мяса и мешки с солью красочны сами по себе для того, кто проголодался, натрудившись. Потому что после труда у человека душа светлая. А у объевшегося душа тусклая, как раздевалка в поликлинике.
В масляном отделе теперь Нюра работала. Они с Дунаевым расписались через два года после того, как Сапожников с матерью в Москву уехали из Калязина к дунаевской родне — жить и комнату снимать. А через год сам Дунаев с Нюрой заявились. Нюра теперь за прилавком глазами мигала. Поднимет на покупателя, опустит, поднимет, опустит. Серые волосы ушли под белую косынку, руки полные, чистые и пергаментом хрустят. Очередь до нее шла быстро, а после нее задерживалась сколько могла, как у памятника.
Сапожников однажды дождался, когда очередь кончилась, взял свои сто сливочного, несоленого и сказал ей в спину, когда она брусок масла нужной стороной поворачивала:
— Нюра, а мы кто?..
— Сапожниковы. Как кто? Сапожниковы…
— Нет. Мы все?.. Вы с Дунаевым и мы. Все. Ну, калязинские, кто? Рабочие, крестьяне? Кто? Служащие, что ли?
— Были рабочие, потом служащие, крестьяне тоже были, — задумчиво сказала Нюра. — Теперь не знаю кто. Наверное, мы обыватели… Дунаев говорит.
— А обыватели — это кто?
— А я не знаю… Мы, наверно…
Одно слово — Нюра. Вот и весь сказ.
— Магазин закрывается, — сказал масляный мужчина в синем берете и желтом фартуке и посмотрел Нюре на шею.
Нюра мигнула.
Почему люди живут, Сапожников знал. Потому что их рожают. Почему люди помирают, Сапожников тоже знал — испекла бабушка колобок, а он возьми и укатись. Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел, а от тебя, серый волк, и подавно удеру. А потом приходит смерть, лисичка-сестричка, — ам, и нет колобка.
А вот зачем люди живут и помирают, для чего — Сапожников не знал.
Спросил он как-то много лет спустя у Дунаева, а тот ответил:
— Для удовольствия.
Но Сапожников не поверил. Уж больно прост показался ответ. А главное, не универсален. Для чьего удовольствия? Для своего? Так ведь начнешь на ноги наступать и локтями отмахиваться. Сапожникову тогда еще непонятно было, что можно для своего же именно удовольствия людям на ноги не наступать и локтями не отмахиваться.
Мать Сапожникова с сыном в Москву уехали. Они уехали в Москву из Калязина потому, что для этого не было никаких причин.
Постоял Сапожников у холодной кафельной печки, что мерцала в углу в пасмурный калязинский вечер, потом обернулся и видит — мама сидит на сундуке с недоеденным молью черкесом и на Сапожникова смотрит. Сапожников тогда сказал:
— Ма… уедем отсюда? В Москву поедем…
И мама кивнула. А Сапожников понял, что это он не сам сказал, это мама ему велела молча.
Сапожников потом спросил у Дунаева:
— Как ты думаешь… зачем вот мы тогда все бросили? Зачем в Москву приехали?
А Дунаев ответил:
— За песнями.
Ну вот, а тогда Сапожников вернулся из новмагáзина и сказал:
— А что такое обыватели?
Мама ответила:
— А помнишь, как нам хорошо было в Калязине? Помнишь, какая печка была кафельная — летом холодная, а зимой горячая-горячая? Я любила к ней спиной прислоняться. А помнишь Мушку, собачку нашу? Это теперь называется — обыватели.
— А обывателем быть стыдно? — спросил Сапожников.
Мама не ответила.
Сапожниковы как приехали в Москву, так и поселились у дунаевской родни в мезонине. Мезонин был большой. Там еще, кроме Сапожниковых, жил бедный следователь Карлуша и его сын Янис, а внизу вся орава Дунаевых. Потом переехали жить на Большую Семеновскую, в двухэтажные термолитовые дома, возле парикмахерской, и новмагáзин рядом. Когда эти дома построили, их сразу стали называть «дерьмолиповыми», а ведь и до сих пор стоят.
А потом, через много лет, мама сказала:
— Ты ошибся. Карлуша был не следователь. Он был ткач, мастер ткацкого дела. Просто его часто вызывали для судебной экспертизы. А помнишь Агрария? Вы с ним валялись на берегу, а жена его купалась. Она купалась совершенно голая, без бюстгальтера и трусов. Лицо у нее было старое, а тело розовое, как у девочки.
— Ма, а помнишь, ты рассказывала про купцова сына, который наш дом поджег, а мы потом в ихний дом въехали? — спросил Сапожников.
— А как же, — сказала мать. — Это была классовая борьба. Борьба классов.
— Ну, не только классов, — сказал Сапожников. — Он был сам сволочь. Ни один класс от личного сволочизма не гарантирует.
— Не говори так. Это не принято.
— Ма, обывателем быть стыдно? — повторил свой вопрос Сапожников.
— А чего стыдного? Путают обывателя с мещанином, вот и весь стыд. Мещанин лижет руки сильному, а слабого топчет. Обыватель — это как старица. Помнишь старицу?..
Старица. Это когда река разлилась, а потом сошла вода с луговины, а в углублении осталась. До следующего половодья. Это называется — старица.
Стало быть, вода обновляется раз в сезон. И старица живет от половодья до половодья, в бурной смене событий, и в промежутке у нее есть время подумать не на бегу. Хорошо это или плохо? А никак. И то нужно, и другое. Потому что и реку, и старицу, и все остальное несет река времени. Общая река. Тоже делает витки вместе со своими водоворотами, то есть отдельными телами, которые и есть эти водовороты. Времявороты, точнее сказать. Каждое тело на свете — это времяворот, большой или маленький.
А у Дунаева опять Нюру увели.
— Вернется, — сказал Дунаев, как про корову.
Действительно, вернулась. И стали жить дальше.
А что ж удивительного? Около Нюры мужики дурели.
Еще пока она ходит или сидит, то все еще туда-сюда. А как нагнется за чем-нибудь, с полу чего-нибудь подобрать или мало ли зачем, — то все, конец. Лепетать начинают, молоть что ни попадя. Дунаев видит — дело плохо — и скажет:
— Мне завтра вставать рано.
Гости и расходятся утихать по домам.
Сказано — все счастливые семьи счастливы одинаково, и тем как бы принизили счастливые семьи. Потому что одинаковость — это неодушевленный стандарт. А кому охота считаться неодушевленным? А ведь это для несчастливых счастливые семьи как кочки на болоте, для человека утопающего всякая кочка издали на диво хороша. И выходит, что они только для утопающего одинаковые, а сами-то для себя все кочки разные.
— Мораль тут ни при чем, — сказала мама Дунаеву. — Нюра — случай особый… Вам хорошо, и слава богу.
— Каждый случай особый, — сказал Дунаев.
— Я с вами согласна, — ответила мама.
Мама вышла из сеней на лестницу, где Сапожников тупо смотрел на велосипедный насос, который ему починил Дунаев, и думал: а что внутри насоса делается, когда поршень вытягиваешь, а новому воздуху всосаться не даешь, если, конечно, дырку пальцем зажать? Говорят, воздух разрежается. А почему тогда, если поршень отпустить, его обратно как резиной тянет?
— Пошли домой, сынок… Нам пора, — сказала мама. — Уроки надо делать. Ты учись хорошо. А то нас с тобой завуч не любит.
— Ладно, — сказал Сапожников.
— А ты когда в Калязин в зимний лагерь поедешь, ничего бабушке про Нюру не рассказывай.
— Ладно, — сказал Сапожников.
В то время в школе к Сапожникову относились сдержанно. Это потом к нему стали хорошо относиться. Когда ему уже на это наплевать было, а тогда нет, путано складывались у него отношения в школе.
В классе как привыкли? Либо ты свой, и тогда ты как все и подчиняешься правилам неписаным, но жестким. Либо ты сам эти правила устанавливаешь, и тогда все тебе подчиняются, и тогда ты лидер и будьте ласковы — что ты сказал, то и закон. В первых классах кто лидер? У кого за спиной компания на улице, шарага или двор сильный. В средних классах — кто самый отчаянный. Ну, а в последних классах лидер — это кто самый хитрый, кто хорошо питается и умеет слова говорить.
А Сапожников всю дорогу хотя сам правил не устанавливал, но и подчиняться не собирался.
Пришел он сразу в третий класс, а портфеля у него нет. Мама ему для учебников отцовскую охотничью сумку приспособила, кожаную. Хотела патронташ отпороть — Сапожников не дал. Сказал, что будет туда карандаши вставлять. Сразу, конечно, в классе смех. Шишкин сказал:
— Дай сумку, дамочка.
— На, — сказал Сапожников.
Шишкин сумку за ремень схватил и над головой крутит. Все в хохот. Учитель входит в класс:
— В чем дело? Все по местам.
На большой перемене Сапожников завтрак достал — два куска булки, а внутри яичница, белые лохмотья. Шишкин сказал:
— Ну-ка дай.
— На, — сказал Сапожников и отдал завтрак.
Ну, все сразу поняли — телок. Шишкин откусил, пожевал и сказал: