Сандаловое дерево — страница 6 из 63

— Ты такая умная, — сказала однажды Фелисити.

Адела пожала плечами:

— Я просто много читаю, а твои рассказы настоящие.

Всю весну и лето, пока миссис Уинфилд ухаживала за своими розами, девочки обменивались историями и понемножку обживались в мире друг дружки. Адела записывала рассказы подруги, а Фелисити рисовала Ясмин и четырех носильщиков, несущих паланкин под плотным занавесом, ограждающим от хаоса Калькутты. Адела никогда не принадлежала миру своей матери, а Фелисити не чувствовала себя ни англичанкой, ни индианкой, — теперь у каждой появилась подруга.

В сентябре девочек послали в Сент-Этель, элитную школу-интернат из нескольких зданий в тюдоровском стиле, с куполами и башенками, ухоженной лужайкой и вековыми деревьями. За Аделу, по договоренности с Уинфилдами, заплатили Чэдуики. Вверяя дочерей на милость Сент-Этель, родители полагали, что девочки будут носить накрахмаленные передники и обучаться верховой езде, шитью, счету, чтению и каллиграфии.

Поначалу застенчивую Аделу в Сент-Этель просто-напросто игнорировали, Фелисити же откровенно высмеивали за то, что она называла завтрак чота хазри, — в результате пара стала есть отдельно, за угловым столиком. Дела пошли хуже после лекции о лондонских женщинах, считавшихся чрезвычайно умными и немного мужеподобными. Их называли «синими чулками», и прозвище незамедлительно приклеилось к робкой книжнице Аделе. Адела старалась не обращать внимания на насмешниц, чаще всего отгораживаясь от них книгой, но Фелисити отвечала на выпады соответствующими взглядами и жестами.

В свободное время девочки строили планы на будущее, в котором они были то индийскими принцессами, то знаменитыми писательницами. Впрочем, по достижении десяти лет подруги больше мечтали уже о том, чтобы сделаться шпионками и куртизанками, а в двенадцать, обнаружив в библиотеке мемуары, восхищались такими женщинами, как Эмма Робертс, которая издавала в Калькутте свою газету, и Гонория Лоуренс, которая путешествовала по Индии с мужем, ездила по джунглям на слонах и рожала в палатке. И все же их любимейшей героиней была неистовая миссис Фанни Паркс, забиравшаяся в самые отдаленные уголки Индии в сопровождении одних только слуг. Читая мемуары при свете свечи, шокированные девочки узнавали, например, о том, что, когда муж их героини повредился рассудком в холодный сезон, она сочла долгом перед собой оставить его и идти дальше.

— Ты только представь, — сказала Адела. — Долгом не перед мужем и не перед Империей, а долгом перед собой.

— Она — чудо.

Фанни Паркс пронзала шляпной булавкой скорпионов, обожала острую местную пищу и, когда болела голова, принимала опиум. Фанни даже жевала пан, представляющий собой, объяснила Фелисити, завернутые в лист бетеля табак и специи. «После него зубы становятся красные», — добавила она, поморщившись. Девочки на мгновение притихли, представляя свою героиню женщиной с красными зубами, и, запечатлев в памяти полученный образ, продолжили чтение. Оказывается, у Фанни был свой любимец, белка по кличке Джек Банс, и однажды она провела целый месяц в зенане.

— То есть в гареме, — прошептала Фелисити, и девочки захихикали.

Но восхитительная миссис Паркс писала также об изнуряющей, сводящей с ума жаре, эпидемиях холеры, змеях в спальне и плывущих по Гангу обгоревших трупах. Фелисити отложила книгу и посмотрела в окно.

— Я вот думаю, как Фанни удавалось совершать такие удивительные подвиги и не падать духом перед лицом невзгод. — Она представила, как миссис Уинфилд тщательно подрезает свои розы и как ее собственная мать вливает касторку в рот провинившемуся слуге. Подперев кулачками подбородок, девочка задумалась. — Наверно, она никого не осуждала и не порицала. А еще у нее была радость.

Адела вспомнила, как ее мать, уколовшись о шип, с угрюмым видом сосала палец.

— Думаю, ты права. Я, наверно, ни разу не видела маму по-настоящему счастливой.

Фелисити вдруг широко улыбнулась:

— Давай будем такими, как Фанни. Отбросим правила и будем жить с радостью, чего бы это ни стоило.

— Да! — Адела взяла подругу за руки. — Будь что будет, мы не станем никого судить и порицать и будем жить с радостью.

После этого обе всегда и с удовольствием называли завтрак чота хазри и только смеялись, когда другие ругали их за это.

Глава 4

1938

В первый раз я увидела Мартина в кампусе, где он лежал под старым вязом, и учебники по истории валялись вокруг, как опавшие листья. Мы посмотрели друг на друга, даже задержали взгляды чуть дольше обычного, но никто ничего не сказал.

Поначалу Мартин показался мне темнокожим — возможно, из-за непослушных, растрепанных черных волос, слегка вьющихся и совершенно не в стиле того времени, или, может быть, из-за оливковой кожи и черных глаз. Но для цветного у него были слишком тонкие черты. Одевался он, скорее, практично, чем стильно, а очки добавляли ему сходства с каким-нибудь ученым. Тем не менее я нашла его потрясающе стильным и частенько сворачивала с дорожки, чтобы пройти под вязами. Химия работала беззвучно, ничем себя не выдавая, но в 1930-е «хорошие» девушки никогда не делали первый шаг. Если принять во внимание застенчивость и робость Мартина, то не стоит удивляться, что мы проходили мимо друг друга, не решаясь сказать ни слова.

Я лишь недавно закончила школу для девочек, называвшуюся Школой Непорочного Зачатия, — я называла ее Школой Ошибочного Восприятия, — и еще ни разу не влюблялась. В колледже примыкала к платоническим группам, но по ночам, когда меня подхватывал поток эротических видений и снов, объектом желания всегда был тот смуглый темноволосый парень под вязами.

Я получала стипендию — отец не смог бы оплачивать мою учебу в университете Чикаго — и собиралась изучать астрономию, поскольку горела желанием подобраться к космическим загадкам. Меня называли «одаренной», что накладывало определенную ответственность, заставляло быть требовательной к себе, но ответственность была не бременем, а привилегией. Я хотела учиться, хотела вносить свой вклад, и жизнь, казалось, открывалась передо мной на всех направлениях. Я мечтала переехать в небольшую, но яркую квартирку, с интересными соседями, самодельными книжными полками и постерами в стиле ар-деко. Разрисовала бы по трафарету стены, раскрасила бы абажуры. Прошлась бы по благотворительным магазинам, поискала зеленые стеклянные подставки для книг, какие-нибудь интересные штучки вроде старого французского барометра или бакелитовой стриптизерши с веерами. Может, попался бы даже геометрический коврик по сходной цене. Я мечтала о богемной квартирке, пещере, как тогда говорили в колледже, но все выходило слишком дорого, да и отец бы только беспокоился, так что приходилось довольствоваться тем, что есть.

Таким, излишне, на мой взгляд, заботливым, отец стал после смерти матери. Она умерла, когда мне едва исполнилось восемь, но я помню, что у нее были золотисто-каштановые волосы и ее руки пахли кремом «Пондс». Помню ее глухой, хрипловатый голос — «Дэнни, малыш». Помню, как она, уже мертвая, с раскрытыми удивленно глазами, лежала на кровати. Помню захвативший меня темный шквал эмоций. Нам и в голову не приходило, что астма может убить. Даже когда мать задыхалась у нас на глазах. Ни похорон, ни поминок я не помню — только тот момент, когда ее опустили в землю, в глубокую яму. Вот тогда я и расплакалась. И отец тоже.

Ее смерть еще крепче связала нас с отцом, как будто выковала новую, прочную цепь, как будто, держась друг за друга, мы могли и мать удержать среди живых. Вот почему после школы я поступила в колледж и нашла подработку в «Немецкой булочной Линца», недалеко от кампуса. После занятий я отключала в себе растущего молодого ученого и принимала роль смиренной Fraulein, рабочей пчелки в белом, с кружевами, передничке, одной из четырех молодых женщин, жужжавших над яблочным пирогом. Наши циклы прекрасно синхронизировались с лунными, а разговоры ограничивались местными сплетнями и шварцвальдским тортом.

Булочная Линца имела что-то общее и с гаремом, и с монастырем, и в такой вот атмосфере, пахнущей дрожжами и сахаром, я мечтала о темноволосом парне под вязами, пока однажды, оторвавшись от кассового аппарата, не увидела его прямо перед собой. Мой принц указывал на еврейский ржаной хлеб. Теплая волна разлилась по лицу и выплеснулась на грудь. «Привет», — сказала я, «Привет», — сказал он, и мы оба застыли как два идиота. «С вас десять центов, сэр», — вмешалась туповатая Кейт. Он достал бумажник, расплатился и, вроде как не придумав ничего лучшего, ушел. Но на следующий день вернулся и потом стал приходить каждый день. Нет, правда, столько ржаного хлеба просто не съесть. Каждый раз, когда он появлялся, я летела к нему сломя голову. В конце концов мы познакомились.

— Эвалин? Необычное имя, — сказал он.

Я пожала плечами:

— Ирландское.

— Красивое. — Он подтянул повыше очки. — И тебе идет.

Я снова покраснела. Господи, какое позорище. Потом он пригласил меня погулять в субботу вечером, и у меня голова пошла кругом.

Та суббота… Я надела мягкое, нежно-серое платье — мало того, что оно повторяло все мои движения, так еще и волосы мои на его фоне отливали медью — и чувствовала себя какой-то тропической рыбкой. Увидев меня, Мартин в первый момент опешил, уставившись как дурачок, а потом расцвел улыбкой во все лицо.

Мы пошли в кино и держались за руки — да, понимаю, сейчас это звучит так банально. Сегодняшние молодые люди думают, что это они изобрели секс, и предаются ему с беззаботной развязностью. Никто уже не держится за руки, эта форма прелюдии вышла из моды, но мне их просто жаль. Сидеть часами, касаясь друг друга только руками, когда каждое движение пальцев намекает, предлагает что-то; сидеть, следя за упавшей на воротник прядью, стараясь не отстать от происходящего на экране и одновременно вслушиваясь в шорох ткани, уносясь в мечты, сдерживая желания, что набирают силу и требуют выхода… да, вот это и есть прелюдия.