Внезапно разоблачив его сегодняшнюю бестактность, мы ставим под сомнение уже давно построенную пирамиду отношений. Сказав человеку, что последние кирпичи этой пирамиды сделаны из дерьма, мы вызываем в нем прежде всего чувство негодования. Он же прекрасно знает, что многие кирпичи этой пирамиды были сделаны из того же материала, что и последние. Почему же мы до сих пор молчали? Ведь это нечестно, это несправедливо, ведь, если бы мы вовремя сказали правду, он бы не стал тратить время и труды на эту якобы ложную пирамиду!
Конечно, в конце концов мы рвем с ним. Но что он думает о нас? Если наши дела идут хорошо: зазнался, подлец, унижает друга! Если плохо, еще проще: злоба, зависть!
Но я отвлекся, хотя тут похожая схема. Я сейчас не буду говорить, поверь мне, я все о ней узнал. Ее убийство было бы всего лишь маленькой бестактностью разоблачения огромной бестактности ее жизни. Она полностью заслужила казни еще до знакомства со мной. Но мог ли я ее убить? Хотя я был в каком-то безумии…
Однажды мне пришло в голову, что из тюрьмы вернулся ее муж и она тайно встречается с ним. Но нет, я абсолютно точно установил, что он погиб в лагере. За этот год она много раз уезжала к родителям и оставалась там на несколько дней. В первый год она всего два раза ездила туда и оба раза со мной. Я подумал, что она, зная, как ее бедный отец дорожит нашей совместной жизнью, и теперь, собираясь рвать со мной, готовит родителей. Но на этом, может быть не самом страшном, вранье она и попалась.
Как-то приехал ее отец. Зейнаб возилась на кухне, а мы с ним сидели в комнате.
– Слушайте, – сказал он вдруг, – я никак за этот год не мог выбраться в город. Но неужели вы хотя бы на воскресенье не могли приехать к нам?
– А разве вы с Зейнаб не встречались? – спросил я осторожно, чувствуя, что кровь в моих жилах действительно остановилась. Руки и ноги мгновенно одеревенели. Я никогда не думал, что это образное выражение основано на реальном самоощущении человека.
– Где же я ее мог увидеть, – отвечал он, – я в город не выезжал, а вы совсем разленились и ни разу к нам не поднялись.
Отец ее на следующий день уехал, я крепко выпил и стал готовиться к решительной расправе.
– Ты в этом году ездила к родителям или к другим родственникам? – спросил я ее вечером.
– Конечно, к родителям! – сказала она и, не моргнув, посмотрела мне в глаза.
Я дал ей такую затрещину, что она отлетела метра на два. Когда она вскочила, первое, что я увидел в ее глазах, – испуг и уважение. Именно уважение! Я готов был на все. Я подошел к ней, и она вдруг закрылась рукой и сказала:
– Не надо… Я все расскажу сама…
Страх ее меня поразил! Я сам вырос в своих глазах. Рыдая и сотрясаясь от рыданий, она прильнула ко мне, целуя и обнимая. Если б она при этом молчала! Нет! Она стала рассказывать, что из тюрьмы вернулся ее бывший муж, что он ее весь год преследует, грозится убить нас обоих, что она поддалась его угрозам, но теперь всё!
Теперь пусть убивает, но она его больше не хочет видеть!
При этом, сотрясаясь от рыданий, она все нежнее и нежнее прижималась ко мне. Решение убить ее и решение любить пришло почти одновременно. Я раньше никогда не думал, что секс и смерть как-то связаны. Но идея прихода одной жизни разве не подразумевает идею ухода другой? Это, оказывается, так близко, что люди, убивающие своих любовниц, иногда просто путают орудие. И разве женщины делают не то же самое, предавая своих возлюбленных? И разве сам я не был преступен, когда женился на ней вопреки воле матери и сестер?
Что это была за ночь! Рыданья, упоения, ее клятвы в вечной верности, и я, лаская ее, думал, что она первый раз в жизни говорит истинную правду, потому что готовился убить ее и был уверен, что до завтрашнего вечера она будет в самом деле мне верна.
Мы решили на следующий день отметить начало новой жизни. Она пошла на работу, а я накупил вин, закусок, фруктов. Мы решили поехать за город, где мы иногда и раньше проводили время. У нас было два довольно глухих местечка в зарослях дикого орешника, обвитого лианами. Там мы бывали раз десять, выпивали, закусывали и любили друг друга, иногда под взглядом удивленной белки, качавшейся над головой на ореховой ветке.
Там я решил убить ее. Днем я еще раз выпил. Это взбадривало меня. Перед убийством я решил окончательно напиться. Хорошая выпивка, думал я, придаст мне силы для этой необходимой операции и избавит ее от лишних страданий. Вина было достаточно. У меня был большой фамильный нож, доставшийся мне от предков. Этим ножом я решил убить ее здесь.
При ее склонности к безумным авантюрам некоторое время можно было придерживаться версии, что она, видимо, с кем-то сбежала. А там, думал я, все порастет травой забвения.
Странные видения носились в моей голове. Иногда мне мерещилось, что я ее уже убил и в то же время, взяв ее за руку, подвожу к ее собственному трупу и говорю:
– Ну что, смог я тебя убить?
Она пришла с работы, мы поймали такси, при этом я обратил внимание на то, чтобы таксист был незнакомым. Таким он и оказался. И он нас повез. Заметив в корзине бутылки с вином, он пришел в некоторое возбуждение, оглядывался на Зейнаб, шутил, предлагал приехать в назначенное время. Разумеется, от этой услуги я отказался. Зейнаб, словно предчувствуя, что будет, сидела на заднем сиденье притихшая.
Я показал таксисту, где надо свернуть с шоссе. Одно из двух наших мест было поближе, но там недалеко была табачная плантация, и иногда на ней работали крестьяне. Другое было подальше.
Метров за двести от нашего первого укрытия я остановил такси, доехать туда было нельзя, и пошел посмотреть, есть ли люди на плантации. Если есть, для полной безопасности, решил я, надо ехать дальше.
Я не прошел и пятидесяти шагов, как услышал громкие голоса крестьян, ломавших табак. Я повернул обратно. Метров за десять от такси я остановился как громом пораженный. Сначала я заметил, что таксист, обернувшись, улыбается Зейнаб, а она ему что-то говорит. И вдруг я вижу, что она наклоняется и целует его. Не верить своим глазам было нельзя. Таксист расхохотался и рассеянно посмотрел из такси. Но меня не заметил. И тут она, наклонившись, снова его поцеловала!
И вдруг с необычайной ясностью я понял комизм моего кровавого решения. После этого таксиста убивать ее было – все равно что казнить цыганку, за то что она украла курицу. И я сразу догадался, почему на самом деле она притихла, когда мы ехали сюда. Просто этот дурачок ей понравился. Я повернулся и через двадцать минут выбрался на шоссе и на попутной машине добрался домой.
Часа через два после моего приезда она позвонила и стала лепетать, что они с таксистом повсюду меня искали, но не могли найти. Теперь мне было все безразлично.
– Долго же вы искали, – сказал я, не исключая, что она с таксистом довершила пикник, – забирай вещи и уходи!
Последовало продолжительное молчание в трубке.
– А я знаю, что ты хотел сделать, – вдруг сказала она.
– Что? – спросил я и вспомнил, что в корзине остался нож. Мы его раньше никогда не брали с собой.
– Ты хотел меня убить, – сказала она, – я это поняла еще ночью.
– Зачем же ты поехала? – спросил я.
– Я знала, что у тебя не хватит смелости, – сказала она, – убить человека нелегко… Я хотела, чтобы ты сам понял, что у тебя на это не хватит смелости.
– Забирай вещи и уходи, – сказал я и положил трубку.
Голос ее был насмешливым, когда она вдалбливала мне, что у меня не хватит смелости. И тогда это было очень неприятно слышать. Ты же знаешь, что я не из слишком робких людей. После моей книги о храмах я был на совещании историков в Эндурске. Пригласили меня, конечно, не из Эндурска, а из Тбилиси. Когда я вышел на трибуну делать свой доклад, все местные историки демонстративно встали и скорбной процессией вышли из помещения. Некоторые мои коллеги удивлялись, как я после этой книги вообще осмелился приехать в Эндурск. Но борьба за истину, по-моему, – единственный смысл жизни мужчины. И я не испытывал ни малейшего страха в Эндурске. Но тогда слова ее меня сильно задели, и, кто знает, может быть, она и была права.
За вещами она так и не пришла. Пришла ее родственница и забрала их.
Через полтора года я женился, у нас родился ребенок, и все осталось позади, как сон безумца. После того как я женился, она вдруг стала звонить. Звонила, конечно, подшофе и говорила моей жене какие-то глупости. Если я подымал трубку, она молчала. Жена моя боялась ее как чумы.
Я кое-что слышал о ней стороной. Вершиной ее карьеры был один знаменитый гангстер. После его ареста она совсем покатилась. Несколько раз попадала в милицию. Отец ее увозил домой, но она каждый раз сбегала в город. Наконец, не выдержав этого позорища, он пристрелил ее у себя во дворе… Кстати, его скоро должны выпустить из тюрьмы. Неужели ты не слышал об этой истории? Она же из Чегема?
– Нет, – сказал я, – видно, я тогда был в Москве. Но сейчас тебе ее не жалко?
– Нет, – сказал он. – Самая лживая в мире гуманистическая легенда состоит в том, что женщину делают проституткой социальные условия. Это так же нелепо, как сказать, что некоторые умирают от обжорства, потому что нет общественного контроля за питанием людей. Женщину делает проституткой именно желание быть проституткой. Споткнуться может любой человек. Дальше все зависит от него. Или у него есть воля выпрямиться, или он находит удовольствие в этом спотыкании.
Тут Андрей неожиданно перешел на критику «Воскресения» Толстого. Видно, он об этом много думал. Некоторые его аргументы показались мне достаточно сильными. Суть их сводилась к тому, что дело не в Нехлюдове, а в ней самой. Не подвернись Нехлюдов, нашелся бы другой. Зачем он (то есть Толстой) так подчеркивает брызжущий чувственностью облик Катюши Масловой? Ведь это, согласитесь, усиливая соблазн, снижает вину Нехлюдова! А ведь Толстой никак не хотел снижать вину Нехлюдова! Чувство правды заставило его, частично снизив вину Нехлюдова, обойтись без дальнейшег