Сандро из Чегема. Книга 3 — страница 81 из 89

д самым моим лицом покачиваются гроздья винограда, на которые я, облизываясь, любовался с земли.

Но теперь обнаружилось новое препятствие: обе мои руки были заняты. Одной рукой я продолжал держаться за верхнюю ветку, а другой напряженно удерживал все еще старающуюся оттянуться виноградную плеть.

В отчаянье я наклонился и стал выкусывать из гроздей наиболее спелые виноградины, хотя было это очень неудобно, и иногда в рот попадали вместо зрелых совсем зеленые.

Наконец я догадался подтянуть виноградную плеть к верхней ветке и, продев в нее правую руку (мгновенье дикого страха), снова схватился за ветку, и моя левая рука теперь была свободна.

Я выщипывал из сочных гроздей самые спелые виноградины и отправлял их в рот. Я торопился, чувствуя, что ноги мои уже подрагивают от напряжения и правая рука, вцепившаяся в ветку и еще держащая в локтевом сгибе туго натянутую виноградную плеть, тоже начинает уставать.

Но какое это было блаженство есть недозрелый виноград, пахнущий так, как может пахнуть только «изабелла», чувствовать, как сладостно проскальзывает в горло его кисло-сладкая плоть, слышать, как звучно шлепаются на листья ореха выплюнутые шкурки виноградин, прислушиваться к далекому звону колоколец коровьего стада, к гулкому биенью в тишине собственного сердца. Не знаю, сколько длилось это блаженство, но его внезапно оборвал грубый окрик:

– Ты куда залез?! Сейчас же слезай!!!

На гребне горки, с которой начиналась котловина Сабида, стоял дядя Кязым.

До сих пор не могу понять, почему я так испугался его голоса. В ужасе, что я застигнут на дереве, я бросился слезать с него. Когда я отпустил виноградную плеть, она с шумом вырвалась из моих рук, и виноградный дождь, хлопая по листьям, посыпался вниз.

Мой панически быстрый обратный путь сопровождался несколькими выкриками его, которые я не мог разобрать за шумом моего спуска. По-видимому, он мне кричал, чтобы я спокойнее спускался, но я не расслышал его слов.

В тот вечер я услышал от дяди самую приятную похвалу, которую я когда-либо слышал в свой адрес. Он сидел в кухне перед очажным огнем и, кивнув в мою сторону, сказал маме:

– Этот твой сегодня на такое дерево взобрался, куда ни один горожанин не посмел бы, хоть соберись они гурьбой под этим орехом…

Мама, конечно, стала меня ругать, но я был счастлив, что дядя Кязым, обычно такой насмешливый, меня похвалил.


Я вспоминаю дождливый вечер сорок второго года. Мы сидим и ужинаем у горящего очага. Дяди нет, он мобилизован рубить дрова. Вдали от дома, на самом косогоре, нависающем над котловиной Сабида, лают собаки – наши, соседские. Но мы на это не обращаем внимания, мало ли что собаки могут учуять в котловине Сабида.

– Ша, – вдруг говорит тетушка и, перестав есть, прислушивается к ночной темноте, к распахнутой двери кухни.

Мы перестаем жевать и прислушиваемся вместе с ней, но ничего, кроме шума дождя, отдаленного лая собак и еще более отдаленной, где-то там за перевалом, артиллерийской канонады, ничего не слышим. В распахнутой двери стоит тетушка и, неподвижная от напряжения, прислушивается к чему-то.

– Вроде что-то послышалось, – говорит она и, возвратившись в кухню, усаживается за наш низенький столик.

Все продолжают есть.

– Ша, – вдруг снова она останавливает нас и теперь выходит на открытую веранду, – вроде чей-то голос слышится…

Мы снова перестаем жевать и прислушиваемся к ночи. Но ничего, кроме шума дождя, лая собак и отдаленной канонады с перевала, нельзя различить.

– Вроде чья-то корова мычит, – говорит тетушка, но мы ничего не слышим. У тетушки самый острый слух.

Мы все, нас четверо детей, выходим на веранду и слушаем. В кухне остается только дедушка.

Сначала мы ничего не слышим, но через некоторое время, когда собачий лай становится едва различимым, собаки побежали вниз к котловине Сабида, мы слышим, до нас доносится жалобное мычание:

– М-му-уу!

– Чья-то корова застряла в лесу, – говорит тетушка, – видно, ее широколапый терзает…

Мы снова прислушиваемся. Сквозь порывы ветра шум дождя то усиливается, то слабеет. В свете молнии я замечаю в соседнем доме одинокую фигуру нашей двоюродной сестры Лилиши. Она тоже стоит на веранде и слушает ночь. Мать и отец ее давно умерли, единственный родной брат ее Чунка, служивший где-то на западной границе, видимо, погиб, от него нет ни письма, ни весточки с начала войны.

Мы снова прислушиваемся к ночи. И теперь вдруг отчетливо доносится жалобное, как бы зовущее людей:

– М-му-уу!

– Вернули бы мне молодость хоть на день, – говорит из кухни дедушка, – я бы показал широколапому…

– Да помолчи ты! – отмахивается от него тетушка, и мы снова прислушиваемся к ночи, к шуму дождя, сквозь который снова доносится:

– М-му-уу!

– Пропала, бедняга, – говорит тетушка, – как жаль, что хозяина нет…

Она имеет в виду не хозяина коровы, а своего мужа дядю Кязыма. Он бы обязательно спустился с ружьем и, наверное, убил бы медведя, но его сейчас нет дома, он в селе Атара рубит лес. Я представляю себе, как в эту жуткую темень, дождь дядя спускается с ружьем в котловину Сабида, и мне становится не по себе. Я чувствую, что я бы ни за что не осмелился это сделать: ночь, жуткий дождь, крутая тропинка, ведущая в котловину, и там где-то в глубине ее разъяренный медведь убивает корову…

Из козьего загона, он отсюда не виден, доносится бряканье колокольца и глухой шум. Уж не напал ли кто на коз?

– Беспокоятся, чуют… – говорит тетушка, глядя в темноту.

– Эгей, Адгур, – кричит тетушка в темноту, – вы что-нибудь слышите?!

Она кричит в строну дома Исы, одного из братьев мужа. Там сейчас живут только брат и сестра. Остальные – отец, мать, старшая сестра – все умерли от туберкулеза. Болен и Адгур, и только Зарифа, его сестра, не тронута болезнью.

– Слышим, слышим! – кричит оттуда Зарифа. – Корова из котловины Сабида.

– Ваш скот на месте? – кричит тетушка в темноту.

– На месте, на месте! – доносится голос Зарифы.

– Эй, вы, что там случилось? – кричит тетя Маша, услыхав перекликающиеся голоса.

Тетя Маша со своим семейством живет в низинке, недалеко от родника, и туда звуки, доносящиеся из котловины Сабида, не доходят.

– Чью-то корову терзает широколапый, – кричит тетушка Нуца, – ваш скот на месте?

– На месте! На месте! – хором вместе с тетей Машей отвечают ее дочери.

На несколько минут все смолкает, и только слышен шум дождя и далекая с перевала канонада. Потом снова из козьего загона доносится лихорадочное бряканье колокольца и шум встревоженного стада.

– Боятся… чуют… – говорит тетушка. Потом козы смолкают, и из котловины Сабида снова доносится мучительный рев:

– М-му-уу!

– Да что это он так долго с нею возится? – говорит Ремзик, самый младший из нас.

– Значит, корова сопротивляется, – отвечает ему сестричка.

– Разве может корова сопротивляться медведю, – спрашивает Ремзик, – дедушка, разве может?

– То-то же она сопротивляется, – говорит дедушка из кухни, – мне бы на один часок вернуть молодость, я бы показал этому широколапому…

– Да тише вы, – прикрикивает на них тетя Нуца, – и так ничего не слышно.

В фиолетовой вспышке молнии высвечиваются наклонные струи дождя, огромная крона грецкого ореха и одинокая фигура Лилиши на веранде ее дома.

Раздается резкий удар грома, и словно от этого удара в небе появились новые прорехи, оттуда устремились новые струи дождя.

– Совсем лопнуло, – кивает тетушка на небо, – гори оно огнем…

– Масло льется, масло, – как бы отвечает на ее слова дедушка, имея в виду, что дождь очень нужен сейчас полям и огородам.

Сейчас сквозь шум дождя доносится далекий голос человека. Голос подымается из низины, где живут ближайшие соседи нашего выселка. Кто-то оттуда кричит, но здесь у нас невозможно разобрать слов. Тетя Маша живет к ним ближе всех, она и отвечает.

– Чью-то корову медведь терзает, медведь! – кричит им тетя Маша.

– Корова не может сопротивляться медведю, – тихо говорит Ремзик, – сопротивляться медведю может только буйвол.

– Буйвол не может, – отвечает ему сестричка, – может буйволица, и то, если у нее есть маленький буйволенок…

– Эй, Нуца, – доносится из соседнего дома голос Лилиши, – я боюсь ночевать одна, я к вам приду…

– Конечно, приходи, – отвечает ей тетушка.

Лилишу все любят, потому что она добрая, услужливая девушка и к тому же совсем без родных. Она не верит, что ее брат погиб, она думает, что он в партизанском отряде или, в крайнем случае, попал в плен.

В свете молнии видно, как Лилиша перебегает двор, прикрыв голову мешковиной. У самого дома ее настигает гром, и она, громко ойкнув от страха, вбегает на веранду, где все, кроме дедушки, стоят и слушают стон коровы, доносящийся из котловины Сабида.

– Пошли ужинать, – говорит тетушка, – все равно ничем тут не поможешь…

– Я уже ужинала, – говорит Лилиша и, оставив свою мешковину на веранде, вместе со всеми входит в кухню.

– Не лопнешь, – говорит ей тетушка Нуца, – поешь с нами хотя бы мамалыгу с кислым молоком…

– Нет, нет, – отвечает Лилиша, – я совсем не хочу есть.

– Ну, ладно, как знаешь, – говорит тетушка и дает всем кислое молоко в железных мисках. Я сразу же кладу остатки моей мамалыги в миску и, помешивая костяной ложкой, превращаю эту смесь в невероятно вкусную кашу. Несмотря на тревогу и жалость к неведомой корове, терзаемой медведем, я чувствую предательский аппетит и с наслаждением ем мамалыжную кашу. Остальные дети тоже с таким же аппетитом едят мамалыгу с кислым молоком. Никто не оставляет ни крошки, потому что порции мамалыги уменьшены: война, не хватает кукурузы.

– Пойдем со мной, – говорит мне тетушка, – посмотрим коз.

– Хорошо, – отвечаю я.

Тетушка зажигает керосиновый фонарь, накидывает на себя дядин старый плащ, я набрасываю на себя дядин ватник, и мы выходим во двор. Впереди тускло мерцает прикрытый полой плаща фонарь. Мы выходим со двора и на пути к козьему загону осматриваем подножие орехового дерева, где обычно ночью располагаются коровы. Здесь почти сухо. У подножия ореха стоят все три коровы, и видно, что они прислушиваются к тому, что происходит в котловине Сабида. Ни одна из них не жует жвачки. Обычно в такое время они лежат у подножия грецкого ореха и жуют свои жвачки.