Сантименты — страница 15 из 30

знамена, кока-кола, твердый рубль!

И в магазинах разные колбасы!

Они сидят в обнимку на Арбате.

Они в обнимку тесную читают «Детей Арбата». Светлая заря встает над обновленною землею.

И Ленин жив. И сладок поцелуй девичьих губ. И Ленин жив! И будут колбасы в магазинах, а в сердцах любовь и пламень молодости нашей!

И Дмитрий Алексаныч тут как тут!

ХУДОЖНИКУ СЕМЕНУ ФАЙБИСОВИЧУ

В общем-то нам ничего и не надо.

Все нам забава, и все нам отрада.

В общем-то нам ничего и не надо — только б в пельменной на липком столе солнце горело, и чистая радость пела-играла в глазном хрустале, пела-играла и запоминала

солнце на липком соседнем столе.

В уксусной жижице, в мутной водице, в юшке пельменной, в стакане твоем все отражается, все золотится...

Ах, эти лица... А там, за стеклом, улица движется, дышит столица.

Ах, эти лица, ах, эти лица,

кроличьи шапки, петлицы с гербом.

Солнце февральское, злая кассирша, для фортепиано с оркестром концерт из репродуктора. Длинный и рыжий ищет свободного места студент.

Как нерешительно он застывает с синим подносом и щурит глаза.

Вот его толстая тетка толкает.

Вот он компот на нее проливает.

Солнце сияет. Моцарт играет.

Чистая радость, златая слеза.

Счастьичко наше, коза-дереза.

Грязная бабушка грязною тряпкой столик протерла. Давай, допивай.

Ну и смешная у Семушки шапка!

Что прицепился ты? Шапка как шапка. Шапка хорошая, теплая шапка.

Улица движется, дышит трамвай.

В воздухе блеск от мороза и пара, иней красивый на урне лежит.

У Гастронома картонная тара.

Женщина на остановке бурчит.

Что-то в лице ее, что-то во взгляде, в резких морщинах и алой помаде, в сумке зеленой, в седеющих прядях жуткое есть. Остановка молчит.

Только одна молодежная пара давится смехом и солнечным паром.

Левка глазеет. Трамвай дребезжит.

Как все забавно и фотогенично — зябкий узбек, прыщеватый курсант, мент в полушубке — вполне симпатичный, жезл полосатый, румянец клубничный, белые краги, свисток энергичный.

Славный морозец, товарищ сержант!

Как все забавно и как все типично! Слишком типично. Почти символично. Профиль на мемориальной доске важен. И с профилем аналогичным мимо старуха бредет астматично с жирной собакою на поводке.

Как все забавно и обыкновенно!

Всюду Москва приглашает гостей.

Всюду реклама украсила стены: фильм «Покаянье» и Малая сцена, рядом фольклорный ансамбль «Берендей» под управленьем С.С.Педерсена...

В общем-то, нам, говоря откровенно,

этого хватит вполне. Постепенно мы привыкаем к Отчизне своей.

Сколько открытий нам чудных готовит полдень февральский! Трамвай, например. Черные кроны и свет светофора.

Девушка с чашкой в окошке конторы.

С ранцем раскрытым скользит пионер в шапке солдатской, слегка косоглазый.

Из разговора случайная фраза.

Спинка минтая в отделе заказов.

С тортом «Москвичка» морской офицер...

А стройплощадка субботняя дремлет.

Битый кирпич, стекловата, гудрон.

И шлакоблоки. И бледный гандон рядом с бытовкой. И в мерзлую землю с осени вбитый заржавленный лом. Кабель, плакаты... С колоннами дом,

Дом офицеров. Паркета блистанье, и отдаленные звуки баяна.

Там репетируют танец «Свиданье».

Стенды суровые смотрят со стен.

Буковки белые из пенопласта.

Дядюшка Сэм с сионистом зубастым. Политбюро со следами замен.

А электрички калининской тамбур с темной пустою бутылкой в углу, с теткой и с мастером спорта по самбо, с солнцем, садящимся в красную мглу в чистом кружочке, продышанном мною. Холодно, холодно! Небо родное.

Небо какое-то, Сема, такое словно бы в сердце зашили иглу, как алкашу зашивают торпеду,

чтобы всегда она мучила нас, чтоб в мешанине родимого бреда видел гармонию глаз-ватерпас, чтобы от этого бедного света злился, слезился бы глаз наш алмаз!..

Кухня в Коньково. Уж вечер сгустился. Свет не зажгли мы, и стынет закат. Как он у Лены в очках отразился!

В стеклышке каждом — окно и закат. Мой силуэт с огоньком сигареты.

Небо такого лимонного цвета.

Кто это? Видимо, голуби это мимо подъемного крана летят...

А на Введенском на кладбище тихо. Снег на крестах и на звездах лежит. Тени ложатся. Ворчит сторожиха...

А на Казанском вокзале чувиху дембель стройбатский напрасно кадрит.

Он про Афган заливает ей лихо.

Девка щекастая хмуро молчит.

Запах доносится из туалета.

Рядом цыганки жуют крем-брюле.

Полный мужчина, прилично одетый, в «Правде» читает о встрече в Кремле. Как нам привыкнуть к родимой земле?..

Нет нам прощенья. И нет «Поморина». Видишь, Марлены стоят, Октябрины плотной толпой у газетной витрины и о тридцатых читают годах.

Блещут златыми зубами грузины.

Мамы в Калугу везут апельсины.

Чуть ли не добела выгорел флаг

в дальнем Кабуле. И в пьяных слезах лезет к прилавку щербатый мужчина.

И никуда нам, приятель, не деться. Обречены мы на вечное детство, на золотушное вечное детство!

Как обаятельны — мямлит поэт — все наши глупости, даже злодейства... Как обаятелен душка-поэт!

Зря только Пушкина выбрал он фоном! Лучше бы Берию, лучше бы зону, Брежнева в Хельсинки, вора в законе! Вот на таком-то вот, лапушка, фоне мы обаятельны 70 лет!

Бьют шизофреника олигофрены, врут шизофреники олигофрену — вот она, формула нашей бесценной Родины, нашей особенной стати!

Зря ты шевелишь мозгами, приятель, зря улыбаешься так откровенно!

Слышишь ли, Семушка, кошка несется прямо из детства, и банки гремят!

Как скипидар под хвостом ее жжется, как хулиганы вдогонку свистят!

Крик ее, смешанный с пением Отса, уши мои малодушно хранят!

А толстогубая рожа сержанта, давшего мне добродушно пинка,

«Критика чистого разума» Канта в тумбочке бедного Маращука, и полутемной каптерки тоска, политзанятий века и века, толстая жопа жены лейтенанта...

Злоба трусливая бьется в висках...

В общем-то нам ничего и не надо...

Мент белобрысый мой паспорт листает. Смотрит в глаза, а потом отпускает.

Все по-хорошему. Зла не хватает.

Холодно, холодно. И на земле в грязном бушлате валяется кто-то. Пьяный, наверное. Нынче суббота.

Пьяный, конечно. А люди с работы. Холодно людям в неоновой мгле.

Мертвый ли, пьяный лежит на земле.

У отсидевшего срок свой еврея шрамик от губ протянулся к скуле. Тонкая шея, тонкая шея,

там, под кашне, моя тонкая шея.

Как я родился в таком феврале?

Как же родился я и умудрился, как я колбаской по Спасской скатился мертвым ли, пьяным лежать на земле?

Видно, умом не понять нам Отчизну. Верить в нее и подавно нельзя. Безукоризненно страшные жизни лезут в глаза, открывают глаза!

Эй, суходрочка барачная, брызни!

Лейся над цинком гражданская тризна! Счастьичко наше, коза-дереза, вша-вэпэша да кирза-бирюза, и ни шиша, ни гроша, ни аза в зверосовхозе «Заря коммунизма»...

Вот она, жизнь! Так зачем же, зачем же? Слушай, зачем же, ты можешь сказать?

Где-то под Пензой, да хоть и на Темзе, где бы то ни было — только зачем же? Здрасте пожалуйста! Что ж тут терять?

Вот она, вот. Ну и что ж тут такого? Что так цепляет? Ну вот же, гляди!

Вот полюбуйся же! Снова-здорово!

Наше вам с кисточкой! Честное слово, черта какого же, хрена какого ищем мы, Сема, да свищем мы, Сема?

Что же обрящем мы, сам посуди?

Что ж мы бессонные зенки таращим в окна хрущевок, в февральскую муть. Что же склоняемся мы над лежащим мертвым ли, пьяным под снегом летящим, чтобы в глаза роковые взглянуть.

Этак мы, Сема, такое обрящем...

Лучше б укрыться. Лучше б заснуть. Лучше бы нам с головою укрыться, лучше бы чаю с вареньем напиться, лучше бы вовремя, Семушка, смыться...

Ах, эти лица... В трамвае ночном татуированный дед матерится.

Спит пэтэушник. Горит «Гастроном». Холодно, холодно. Бродит милиция.

Вот она, жизнь. Так зачем же, зачем же? Слушай, зачем же, ты можешь сказать, в цинковой ванночке легкою пемзой голый пацан, ну подумай, зачем же все продолжает играть да плескать?

На солнцепеке далеко-далеко...

Это прикажете как понимать?

Это ступни погружаются снова в теплую, теплую, мягкую пыль...

Что же ты шмыгаешь, рева-корова?

Что ж ты об этом забыть позабыл?

Что ж тут такого?

Ни капли такого.

Небыль какая-то, теплая гиль.

Небо и боль обращаются в дворик в маленькой, солнечной АССР, в крыш черепицу, в штакетник забора, в тучный тутовник, невкусный теперь, в черный тутовник, зеленый крыжовник,

с марлей от мух растворенную дверь.

Это подброшенный мяч сине-красный прямо на клумбу соседей упал, это в китайской пижаме прекрасной муж тети Таси на нас накричал!

Это сортир деревяный просвечен солнцем июльским, и мухи жужжат.

Это в беседке фанерной под вечер шепотом страшным рассказы звучат.

Это для папы рисунки в конверте, пьяненький дядя Сережа-сосед, недостижимый до смерти, до смерти, недостижимый, желанный до смерти Сашки Хвальковского велосипед!...

Вот она, вот. Никуда тут не деться. Будешь, как миленький, это любить! Будешь, как проклятый, в это глядеться, будешь стараться согреть и согреться, луч этот бедный поймать, сохранить!

Щелкни ж на память мне Родину эту, всю безответную эту любовь, музыку, музыку, музыку эту,

Зыкину эту в окошке любом!

Бестолочь, сволочь, величие это:

Ленин в Разливе,

Гагарин в ракете,

Айзенберг в очереди за вином!

Жалость, и малость, и ненависть эту: елки скелет во дворе проходном, к международному дню стенгазету, памятник павшим с рукою воздетой утренний луч над помойным ведром, серый каракуль отцовской папахи, дядин портрет в бескозырке лихой, в старой шкатулке бумажки Госстраха и облигации, ставшие прахом, чайник вахтерши, туман над рекой.