"Сашина философия" и другие рассказы — страница 2 из 28

«Жертва Богу — дух сокрушен». Эти слова пророка Давида крутятся у меня в голове на обратном пути ко храму. Вот он, мост через гнилую речушку, вот показалась и колокольня, окруженная строительными лесами. В голове встает образ недавнего умирающего исповедника. Покайся он чуть-чуть раньше, вспомни он чуть раньше о суде Божьем, глядишь, и еще один восстановитель прибавился бы к нашей немногочисленной братии. Вот она и жертва, и дух сокрушен, и все остальное. Размышляя об этом, подхожу ко храму, заворачиваю за угол, ко входу…

Полумертвый от первача Сергей на багажник велосипеда какого-то местного парня ретиво привязывает пьяными руками мешок цемента. Церковного цемента. Завидев меня, парень бросил свой велосипед и ретировался.

— Какое счастье, Сережа! Нам кто-то пожертвовал мешок цемента! Отвязывай его скорее да заноси в храм! А куда же девался жертвователь? Поблагодарить бы…

При этих словах «труженик» стал внимательно разглядывать шеренгу одинаковых настоятелей, возникшую перед ним. У всех, видимо, было по два креста, по два носа и не менее двух пар глаз. Сережа фокусировал то левое, то правое око, щурился. Наконец икнул, в его кармане булькнуло и он навел-таки резкость. Увидев меня одного, он многозначительно ответил: «Э-э. Да-а, жертва…»



Аргументы и факты


Задолго до появления над церковным забором очков слышна дружеская брань. Это явление можно наблюдать хоть каждый вечер. Жара ли, стужа ли… Макар отличается почти английским постоянством. Ругательства слышатся отчетливее, отчетливее. И вот наконец над изгородью появляются бифокальные очки в роговой оправе. Шнурками от ботинок они привязаны к оттопыренным ушам, которые прячутся под навесом кепки-аэродрома. Макар самый высокий в селе человек и большой любитель посудачить «за жисть» сам с собой. Сам себя материт, сам оправдывается. Да так громко, словно двое глухих общаются через дорогу. Поравнявшись со мной, он приостанавливается, приподнимается на цыпочки. Теперь над двухметровым забором виден его небритый подбородок. Силится просмотреть насквозь свои залапанные линзы. Похоже, не получается. Он крякает, отправляется дальше и продолжает свою увлекательную беседу:

— Так вот. О чем это я? Ах да…

— Что, совсем, дурак, ничего не помнишь?

— Кто, я?

— Нет, я! Я-то помню.

Ему с собой не скучно ни общаться, ни — главное — выпивать. Вроде и компания, а самогон — в одну глотку.

Он удаляется. Завтра по-джентльменски пунктуальный Макар будет просыпаться у дороги под старой березой ровно с половины шестого, когда мимо него погонят коров, до без четверти девять, когда лежать под летним солнцем станет нестерпимо. До вечера будет искать в жизни главное, а когда найдет, побежит домой, сядет сам напротив себя и со здравицами самому себе будет пить это «главное». Оба налижутся, а что будет дальше, я уже рассказал. Будет вечер, и будет утро, вечер, утро…

Жизнь счастливого Макара при мне разнообразилась лишь однажды, когда мы с ним знакомились.

А было это так: осенним утром, когда холодно и мокро лежать под березой у большака, коров уже не погнали. Зато по дороге побрел я служить первую литургию в этом селе. Макар лежал и ежился от холода. Такой несчастный, одинокий. Кутается в телогрейку, натягивает кепку чуть не на плечи. Я и не подозревал тогда, что под этой кепкой их двое. Подошел, наклонился: «Живой? — спрашиваю. — А? Мужик?»

Он отмахнулся, как от мухи. Немного погодя приподнял голову, взглянул на черную зимнюю рясу. Под линзами захлопали удивленные глаза. Он встал, спокойно ткнул пальцем чуть правее меня:

— Этот поп с рогами!

И сам подтвердил:

— Точно!

Затем указал левее меня:

— Этот… с хвостом, что ли?

— Угу, сам что ли не видишь?

— А этот, — он кивнул на меня, — с рылом?

— С каким рылом?

— С каким, с каким… с поросячьим, конечно.

— Я боюсь, а ты?

— И я боюсь! Это ведь анчихристы в попов вселились!

Макар с перепугу «побежали» куда-то. Я отправился на службу. Рассказал утреннюю сценку Алексею Семеновичу. Тот решил, что Макар допился «до чертиков». Однако уже вечером Петровна шептала своим товаркам, что поп — антихрист, крестилась, плевала через плечо. Клялась, что с рожками. Сама видела! Ей-ей!



Покровские летуны


Потрепанная полукруглая «Волга» с оленем на капоте не спеша плывет по укатанному проселку. Я сижу рядом с водителем, пономарь Алексей Семенович царствует за нашими спинами на огромном диване, точно секретарь райкома.

Осень выдалась на редкость сухая. Справа облетает посадка, слева чернеет перепаханное поле. Одолевает дремота. Хорошо, должно быть, медведям: нас везут в Покровку на похороны, а они, жирные и довольные, засыпают сейчас в своих берлогах под шелест золотистой листвы.

Путь неблизкий, и, чтобы разогнать сон и скоротать время, заговариваю с водителем, мужичком лет шестидесяти:

— Вы тамошний? Покровский?

-Да.

— Тогда, наверное, должны знать, почему вас, Покровских, зовут летунами?

— О! Это действительно история любопытная, — он приосанился, поерзал и принялся за рассказ:

— Было это еще при Сталине, сразу после войны. Я тогда мальцом был, но прекрасно все помню. Никто теперь не разберет, откуда, но появилась в нашем сельце монашка — не монашка, чернушка — не чернушка… короче, бабка. Вся в черном, юбка по земле волочится. Бодренькая такая старушенция. Палка у ней сучковатая и котомка. Повадилась, значит, эта старуха шастать по дворам. Зайдет в дом, поднимет кривой палец к потолку и знай, проповедует. Да так грозно, словно поп какой.

— Кайтесь, — говорит, — грешники! Скоро суд Божий! Все пропадете!

Ну, кто понабожней, те слегка струхнули.

— А когда, — говорят, — суд-то этот?

— В среду!

— Завтра, что ль?

— Завтра! — говорит. — Раздайте свои пожитки соседям, а сами в одном исподнем лезьте все на крышу. Подымется страшный ветер, опустится черная туча. На ней — Бог! Кто раздаст все — тот лезь к Богу на тучу. Он спасет, а кто не послушается, тому гореть в геенне. Горе безбожникам и коммунистам!

Ну, деревенька-то наша невелика была — дворов эдак полста. Бабка всех обошла, страху напустила. А после войны дело было. Мужиков-то мало. Так, старички бородатые, бабы да ребятишки. Весь день про страшный-то суд судачили — кто верит бабке, кто не верит. Кто испугался, а кто смеется себе. Так день и прошел. Ну, а как стемнело — тут вовсе боязнь взяла. Суд-то, он ведь уже с утра начнется, а вдруг бабка не соврала?

Смотрю, бабы в потемках по задам шастают. Все с узелками да с мешками. Это они, кто понабожней, раздают, значит, скарб. Ну, жили-то бедно и раздавать вроде нечего, а нашлось-таки кое-что. Безбожники и рады: неси нам все! У вас, дураков, завтра конец света, а у нас нонче ваше барахлишко. Неси, неси!

Туда-сюда, уже утро. Солнце поднимается, а деды, бабки, вдовы кой-какие уже на крышах сидят. Все в одном исподнем. Молятся себе. То-то хохоту было. Безбожники и партийные веселились: вот, мол, дураки! Раздали все, да еще и перед всем селом в одних подштанниках! Те молятся, эти смеются, а конца света все нет и нет. Кое-кто уже и с крыши слез. Но тут! Началось! Не пойми откуда, ветер поднялся страшенный. За ним и туча опустилась. Темно так сделалось, жутко. Туча вся сверкает, гремит. Да нависла еще так низко-низко. Вот тут-то безбожникам не до смеху стало. Кинулись было и они барахло свое раздавать. А кому? Никто ведь не берет, дураков нет. Ну, может, и так Бог в рай возьмет? Поскидали все с себя портки и в одних подштанниках — на крыши. И давай себе рыдать да голосить. Молятся, молятся… А гром такой поднялся, аж мурашки по спине. Молнии лупят, земля трясется. Жуть! Ну а когда дождь хлынул, тут уж ясно стало — всемирный потоп! Не сбрехала бабка-монашка, дай Бог ей здоровья. С небес настоящий водопад. Тут уже спасаться надо. Соседних домов не видать. Позакрывали все глаза и на тучу попрыгали. Вот… Потому всех покровских летунами и кличут. Да…

— Да, действительно, летуны, — говорю водителю и жду продолжения истории. Но он насупился, молчит.

Не выдержал Алексей Семенович:

— Ну, и как же вас Бог судил?

— Как, как! Да никак. Тучу ветром сдуло, дождь кончился. Смотрю через плетень — соседи мокрые, злые, в грязи возятся. Бабку проклятую матерят. Кое-кто ее искать кинулся, а где ж ты ее найдешь?

Когда все умылись и обсохли, пошли по дворам свое, значит, барахло обратно требовать, а идти как? Все ж роздано — надеть нечего, так и блукали все, в подштанниках. Вот… Такой, значит, суд.

Я оглянулся на Семеныча. Он закусил губу, чтобы не смеяться. И мне повеселело, дремота отбежала.

— Ну, — спрашиваю водителя, — а вы-то где были при «конце света»?

— Где-где! — не без иронии разозлился тот. — Не зря же мы все как один зовемся «покровские летуны»! Мне, правда, повезло, я с «небес» в навоз шлепнулся, там мягко, а вот тетка моя, та на дрова угодила, ногу сломала. Очень уж в рай хотела, Царство ей Небесное.

— Что, померла?

— Нет, то есть… тогда все обошлось, это она теперь… ее отпевать едем. Вы уж, батюшка, помолитесь, чтоб Бог ее, того, к себе взял. Очень уж хотела она… чтоб… в рай…

На пригорке за оврагом показалась крохотная деревушка. Десяток кривобоких домиков — все, что осталось от Покровки…

— Помолимся…



Светлый кот


На этот раз синоптики не обманули. После туманных дней показалось солнышко.

Мы служили литургию в древнем храме, который не закрывался ни в войну, ни в революцию. Служили я и тамошний настоятель — священник, может быть, в пятом поколении. Хор тихо и сладко пел, как, наверное, и двести лет назад. Лучик солнца просочился сквозь старинное стекло южного окна в алтаре и медленно пополз вниз по пережившим и холода и войны фрескам. Маленький красноватый зайчик застыл на лике Спасителя. Потом, во время «Трисвятого», сонно переполз на жертвенник. Затем зайчиков стало много. Они перестали румяниться и заиграли на парчовых покровцах, начищенных рипидах, на настоятельском облачении. А один, огромный, светлый и как будто бы главный, чинно воцарился на горнем месте, когда диакон принялся читать Евангелие. Такое великолепие обычно надолго впечатляет.