ичуть не больший, чем столовая или большой кабинет в доме на Садовой-Спасской или наполненная предметами искусства любая из комнат в Абрамцеве.
И художники как-то стали тяготеть – не все, конечно, – одни к Савве Ивановичу, другие к Елизавете Григорьевне.
Из огромного количества нежных писем Серова к Елизавете Григорьевне может возникнуть ложное впечатление, что Серов был ближе к Елизавете Григорьевне и дальше от Саввы Ивановича. Но это не так. К Елизавете Григорьевне он тянулся, как тянулся бы к матери, тянулся потому, что был лишен семейного тепла. Он и потом, после 1887 года, когда жил в Петербурге и был женат, писал нежные письма Елизавете Григорьевне и чуть ли не в каждом из них рассказывал о том, как часто она ему снится.
Что касается отношения Серова к Савве Ивановичу, то об этом можно судить хотя бы по огромному количеству портретов и особенно альбомных зарисовок, которые сделал Серов. На них – Савва Иванович пишущий, читающий, спящий, отдыхающий и, наконец, просто позирующий. Несомненно, что и Елизавета Григорьевна, и Савва Иванович были одинаково близки Серову, как и он им, может быть, по-разному, но в равной степени.
К Савве Ивановичу его привязывало другое чувство, не менее важное для него, художника, – более тонкое понимание Саввой Ивановичем искусства, более обостренное, чем у Елизаветы Григорьевны, чувство нового. Когда через год после того, как был написан портрет Верушки, Серов в Домотканове, имении своих родственников, написал замечательно интересный портрет своей кузины (известный под названием «Девушка, освещенная солнцем»), портрет этот Елизавета Григорьевна не оценила, ей он не понравился, и Серов, продолжая нежно любить Елизавету Григорьевну, чуть ли не извиняясь, пишет, что портрет этот купил для своей галереи Третьяков. «Третьяков Павел Михайлович покупает у меня летний портрет сестры. Помните? На лавочке в саду. Вам она не понравилась, да и многим другим, да я и сам не знаю, хороша она или плоха. Одно оправдание: есть в галерее плохие вещи, авось она не будет хуже этих плохих. А если она недурна – тем лучше»9.
Зато Савва Иванович сразу оценил «Девушку, освещенную солнцем». Именно тогда, в 1888 году, на VIII Периодической выставке, Серов получил первую премию за портрет Верушки, а «Девушка, освещенная солнцем» была приобретена Третьяковым.
Периодические выставки, которые во многом определили судьбу Серова, устраивались Московским обществом любителей художеств, о котором упоминалось вскользь на этих страницах. К этому времени влияние в Обществе Мамонтова было очень велико. Рассказывая об этой поре жизни Серова, И. Грабарь пишет: «Его уже заметили и знали. Ни для кого не было секретом, что на горизонте появилось новое яркое дарование, а связь с Мамонтовыми и покровительство Саввы Ивановича были для Москвы решающими».
Но истинным любимчиком Саввы Ивановича стал появившийся у Мамонтовых в 1884 году Коровин. Всю душу он отдавал своему Костеньке, такому талантливому и такому безалаберному. Началом начал этой симпатии был, конечно, обнаружившийся у Коровина феноменальный талант декоратора. Собственно, как декоратора Поленов и ввел его в дом Мамонтовых. И Коровина можно считать последователем поленовских принципов декоративности и продолжателем их – декоратором, развившим и обогатившим эти принципы за счет своего специфического, коровинского, неповторимого дара.
Поленов как бы «задал тон» направлению декоративных принципов, но сам отошел от непосредственного исполнения театральных работ. Он готовился к новой большой картине: «Христос и грешница». Он начал работать над ней весной 1884 года в Риме, куда вскоре приехал Мамонтов. «Савва очень мило отнесся к его работе, – писала Н. В. Поленова, – и разбирал его эскизы искренно и не пустословно. Все это придало Василию нового рвения, и он со своей стороны вдохновляет Савву на новые сюжеты для оперы. Вообще они дружелюбно друг к другу относятся».
Поленов перевозит начатую картину в Москву, продолжает работать над ней. Работа эта давалась Поленову нелегко, поглощала все его силы – и духовные и физические, и опять он находит поддержку у Мамонтовых. Зимой 1886 года он перевозит картину в их дом на Садовую-Спасскую, продолжает работать над ней вплоть до 1887 года и оканчивает громадное полотно, совершенно обессиленный физически и опустошенный духовно – очень уж глубок был кризис, вызванный творческим напряжением во время работы. Его даже не очень интересует, каковы отзывы о картине. Картину приобретает Музей Александра III, а Поленов думает об одном: купить кусок земли где-нибудь в живописном месте, жить там с семьей, спокойно работать.
С учениками своими он близок по-прежнему – и с Левитаном, и с Коровиным, особенно с Коровиным, общительный нрав которого, беззаботность, жизнелюбие действовали иногда даже целительно на Поленова в минуты меланхолии, и вся семья Поленова – и Наталья Васильевна, и Елена Дмитриевна – полюбила добродушного Костеньку. Елена Дмитриевна писала о нем Елизавете Григорьевне, что он «очень милый, симпатичный, деликатный малый, натура нежная и тонкая, из таких, которых страшно легко может сломить мало-мальски черствая обстановка жизни».
Много лет спустя, живя в Париже, Коровин печатал в газете «Возрождение» отрывки своих воспоминаний. Они не равноценны по своим литературным достоинствам, но кое-какие написаны с блеском; в воспоминаниях этих много интересного, но память Коровина к тому времени ослабела и некоторые события он путал во времени. Напечатал он довольно большие воспоминания о С. И. Мамонтове, которые безусловно не могут быть свидетельством для хронологии, ибо в них много путаницы, но детали, оставшиеся в памяти Коровина, очень характерны.
Так, вспоминает он, как Савва Иванович взял его с собой в театр и он впервые оказался за кулисами, слушал оттуда оперу, видел, как волнуются даже знаменитые артисты перед выходом на сцену, как потом из партера слышатся аплодисменты, падает занавес, артисты, взявшись за руки, выходят к рампе, а тем временем за сценой взвивается вверх и исчезает декорация и – сверху же – спускается новая, для другого акта.
Савва Иванович куда-то торопится, его все время тормошат за сценой, да и сам он беспрерывно дает какие-то указания, делает замечания, волнуется не меньше актера, чей выход через несколько мгновений.
– Вот Жуйкин, машинист, переговорите с ним, – торопливо говорит он Коровину, проходя мимо.
Жуйкин, худой человек болезненного вида, увел Коровина в свою комнату и серьезно сказал:
– Ажур на сетке меньше пущайте, а то беда – негде резать. Со второго места не лезьте. А то проходу нет, более двух нельзя делать подвесную.
«Что за чертовщина, – подумал Коровин. – Куда не лезьте?»
И ответил покорно:
– Хорошо. Я не буду.
После спектакля Мамонтов повез его домой, дорогой предложил сделать декорации и костюмы для «Аиды», спросил:
– За месяц успеете?
– Успею, – сказал Коровин.
– Вот и отлично.
Приехали в дом на Садовой уже поздно, все спят, только слуга Мамонтова, карлик Фотинька, поджидает хозяина. Пришли в столовую. Киргизские пики стоят у камина, висит картина Васнецова «Ковер-самолет» и другие картины поменьше. Висят резные шкафчики.
Фотинька принес закуски, холодную курицу, фрукты, вино. Мамонтов сказал:
– Вот сделайте декорации к «Аиде», потом к «Лакме». Нужно еще одну декорацию к «Снегурочке», у Васнецова она не получилась. Нет театральных художников. Беда! Не понимают, что опера – это все, полное торжество всех видов искусства, а глазу зрителя преподносится какая-то безвкусица.
– А ведь я никогда не писал декорации, – признался Коровин.
– Вы напишете, я вижу.
Мамонтов взял подсвечник и поднес его к небольшой картине: седой человек сидел в кресле, сдвинувши подставку для ног, опустив голову на грудь.
– Это Репин писал покойного Чижова Федора Васильевича. Замечательный был человек Чижов. Умница. Как-то он сказал мне слова, которые я запомнил на всю жизнь, я был тогда таким же юношей, как вы сейчас: «Артисты, художники, поэты есть достояние народа, и страна будет сильна, если народ будет проникнут пониманием их».
В ту ночь Коровин остался ночевать в доме Мамонтовых. Потом поселился неподалеку от их дома, на углу Уланского переулка, в «Восточных меблированных комнатах», но то и дело засиживался у Мамонтовых допоздна и оставался ночевать.
Дети полюбили его, особенно девочки – Верушка и Шуренька, – которым он мог часами импровизировать бесконечную сказку о «Лягушке-сморкушке».
Вот так он стал своим человеком у Мамонтовых.
Декоратором он – еще раз стоит удивиться прозорливости Саввы Ивановича – стал блестящим, профессиональным. Коровин сам очень забавно рассказывает о своем страхе перед тем, как шел писать первую декорацию: он думал, что декорации пишут так же, как станковые картины – в вертикальном или слегка наклонном положении, и недоумевал, как же это он будет работать на таком огромном холсте; но потом «удивился остроумию: холст лежал прибитый и загрунтованный на полу. Оказалось, что декорации писать до того интересно, что не захотелось бросать работу все время».
Надо думать, что тут все же сыграл роль не столько остроумный способ писания декораций, сколько соответствие таланта Коровина стихии театрально-декорационной живописи. Здесь к месту пришлись и обобщенность его живописных образов, и соответствующая ей «размашистость» его техники, и, главное, «музыкальность» его живописи. Коровин был прирожденным декоратором, притом именно музыкального театра, он мог живописью своей декорации раскрыть и дополнить музыкальный образ, раскрыть музыку через цвет, и здесь-то он не знал себе равных и превзошел своего учителя Поленова, который, будучи совершенно чужд апломба, столь часто свойственного мэтрам, выражал не раз желание учиться у своего ученика Костеньки.
«Музыкальность» очень повлияла на всю живопись Коровина, особенно пейзажную. Осмысливая этот принцип, Коровин писал: «Пейзаж не имеет цели, если он только красив, в нем должна быть история души. Он должен быть звуком, отвечающим сердечным чувствам. Это трудно выразить словами, это так похоже на музыку».