друг гаркнул Севрюгин. И, не зная сомнений, схватил высовывающуюся из кармана Ублюдова бутылку.
Но тут Николай Савельич не выдержал. Инстинктивно он лягнул ногой врага… Что тут поднялось! От страха, что он съездил по Севрюгину, Ублюдов дико завизжал и рванулся, чтоб спрятаться. Оборвалась ненадежная веревка. Севрюгин же ахнул и поднял руки вверх.
— Помилуй, Николай Савельич, не казни! — заорал он.
Ублюдов между тем упал на пол и, желая улизнуть, полез сам не зная куда. "Только бы тело мое жирное не унес, — вертелось у него в голове. — А с простынями, черт с ними".
На гвалт сбежались соседи. От страха и от желания исчезнуть Севрюгин совсем обомлел.
— Швыряются! — кричал он, размахивая большими руками. — Пужают… Симулянт!.. По морде бьет… Вешается.
Ублюдов же, неуклюже застрявший где-то под стулом, хрипло кричал:
— Не матерись… Людоед… Хайло… Ножи-то куда запрятал?
Очень маленькая, задумчивая старушонка вдруг понеслась бегом из комнаты. Через минуту она вернулась с чайником и, уютно усевшись на кроватке, подпершись, стала пить чай вприкуску.
Особенно поразила всех нависшая с потолка веревка с оборванной рубахой. Какой-то физик высказал предположение, что это, дескать, массовая галлюцинация. Ему чуть не набили морду. Воспользовавшись криком, Севрюгин распихивал по комоду простыни. Обомлевший Ублюдов попросил у старушки чайку. Между тем вернулась жена Ублюдова.
— Засудят твово мужика, засудят, — орала на нее толстая соседка. Будешь целый год без палки ходить… Ишь шуму наделал!
— К психиатру ево, к психиатру, — галдели вокруг.
— Пошли вон. Я сам себе психиатр! — гаркнул Ублюдов.
Ему стало страшно жаль себя, и он чуть было не расплакался. Его утешило только то, что огромный живот его был такой же довольный, как и прежде.
Ублюдова присудили — условно — к одному году исправительно-трудовых работ за нарушение общественного порядка и хулиганство. Но только жене он открыл свою душу.
— Врешь ты все, обормот, — ответила она ему. — Так я и поверила, что ты из-за четвертинки… Цельные десять лет пил… И вдруг… На девок небось заглядываться стал, дубина… Оттого и в петлю.
Душевнобольные будущего
В кабинете психиатрической клиники 500 года от нашего с вами рождения, читатель, стоял довольно полный, лысенький субъект лет тридцати пяти с умеренным, геометрическим брюшком. По тому восторженному жужжанию, которое издавала кучка врачей, окружавшая человека, было видно, что последний не совсем обычный фрукт.
— Безнадежен… Мы тут бессильны, — махнул рукой один старичок и выпрыгнул в окошко.
— Скажите, больной, — томно обратилась к Горрилову (такова была фамилия пациента) молодая, сверхизнеженная девица-врач. — Вы что, действительно никогда не были в бреду?
— Никогда, — трусливо оглядываясь на врачей, пробормотал Горрилов.
— Больной, вы думаете или нет, когда отвечаете? — в упор сверляще-пронизывающим взглядом смотрел на него другой, несколько суровый психиатр.
— Не был, ни разу не был… Все равно пропадать… — твердил Горрилов.
— Какой ужас! Этот человек ни разу не был в бреду! Вы слышали что-нибудь подобное?! — заголосили вокруг.
После таких слов Горрилов почувствовал себя совершенно ненормальным и отрешенным от людей.
"И ведь действительно я ни разу не бредил; даже ни разу не воображал себя пастушком, как все нормальные люди, — подумал он и вытер ладонью нот. Боже, какой же я выродок и как я одинок!"
— Больной, — высунулась опять сверхизнеженная девица-врач, — скажите, но на самоубийство-то вы, надеюсь, хоть раз пять покушались?..
— Нет, и мыслей даже таких не было.
Шорох ужаса прошел по психиатрам. Кто-то даже сочувственно всплакнул.
— Один вопрос, — вмешался вдруг толстый, погрязший в солидность и, видимо, много передумавший врач. — Это-то у вас непременно должно быть… Вы же человек все-таки, черт вас возьми… Скажите, по ночам, после вихря полового акта, у вас не возникало желание слизнуть глаза своей партнерше? и доктор хитро подмигнул Горрилову.
Горрилов напряг свою память, выпучил глаза и с ужасом выпустил из себя одну и ту же стереотипную фразу: "Нет!"
— Ну все ясно, мои тихие коллеги, — проговорил врач. — Горрилов абсолютно невменяем. Надо его изолировать.
— Одну минуту, — влез, пыхтя от нетерпения, еще один доктор. — Уж больно интересный психоз, — добавил он, оглядывая больного, как подопытного шимпанзе, добрыми глазами ученого-экспериментатора. — Горрилов, опишите снова подробней свое хроническое состояние невменяемости.
— Пожалуйста. Встаю утром, точно в девять часов, умываюсь, ем, стихи не читаю и никогда не читал; потом тянет работать; работаю, потому что есть в этом потребность и хочется заработать побольше; прихожу с работы, обедаю, покупаю какую-нибудь вещь и иду с женой — танцевать… Сплю. Вот и все.
В воздухе раздавались возбужденные крики…
— И вы подумайте, ни одного бредового нюанса… Никаких стремлений на тот свет… Какое тяжелое помешательство… Вы слышали, этот тип никогда не читал стихов… Уберите его, он нас доведет!
Но дюжие санитары-роботы уже выволакивали сопротивляющегося Горрилова.
— Ах, он сегодня мне приснится, — рыдала сверхизнеженная девица-врач. Какой кошмар… Мне и так каждую ночь кажется, что меня загоняют в XX век!
— Ужас, ужас… Сенсационно, — проносились голоса по дальним призрачным коридорам.
А Горрилова между тем уносил далеко не похожий на наши автомобиль новой эры. Он мчал его к сумасшедшему дому. Сквозь то, что мы назвали бы окном, Горрилов мрачно смотрел на окружающие виды. Автомобиль катился относительно медленно, чтобы Горрилов мог видеть окружающий нормальный мир и впитывать естественные впечатления.
На высоких деревьях покачивались скрюченные люди: то были наркоманы. Они приняли особые вещества, вызывающие эротокосмические потоки бреда. Единственным минусом этих наркотиков являлось то, что они вызывали неудержимое желание вскочить куда-нибудь повыше… Горрилов видел чудесные бредущие, светящиеся голубым фигуры людей. По их виду было понятно, что они разговаривают сами с собой в солипсическом экстазе. Собаки и те были вполне инфернальны — чуждались даже кошек.
"Только мне недоступно все это, — злобно думал Горрилов. — Какое это несчастье быть нормальным". Он прослезился от жалости к себе. "Да и слезы у меня какие-то соленые, грубые, как в пещерные времена, — тупо сопя, подумал он, — не то что у той девицы-врача… У нее они какие-то небесно-голубые, эстетные, как светлячки… И тело у меня дефективное, с мускулами", — и он посмотрел в окно. У нормальных людей были изнеженные тела, глубокие глаза поэтов и лбы мудрецов. "Хорошо бы выспаться, — наконец решил Горрилов. Потом поработать, смастерить чего-нибудь, купить костюм". Но тут же капельки пота выступили на его круглом, энергичном лице:
— Боже, о чем я думаю… Я опять схожу с ума.
Он посмотрел на своего водителя: "Даже он бредит".
Водитель действительно разговаривал с духом своего далекого предка Льва Толстого и укорял его за неразвитость. Горрилову страстно захотелось совершить какой-нибудь нормальный, оправданный поступок. Но, кроме того, чтобы снять штаны, он ничего не мог придумать. "Какое я все-таки ничтожество", — устыдился он самого себя.
Они проехали мимо тюрьмы, где помещались те, кого в XX веке называли техническими интеллигентами. Эти бездушные, тупые существа, не знающие, как заправская электронная машина, ничего, кроме формальных схем, сохранялись только для работы на благо изнеженных духовидцев, эстетов и мечтателей.
Наконец, автомобиль подъехал к известному почти во все времена зданию. Горрилова изолировали в довольно мрачную неприглядную комнату. Ее стены были увешаны абстрактно-шизофреническими картинами, чтобы способствовать излечению больного. Но напротив была комната еще хлеще: она была оцеплена токами и скорее походила на камеру.
Там находился последний человек, утверждающий, что дважды два четыре. До такого не докатился даже Горрилов.
Только бы выжить
Домишко, о котором идет речь, расположен по Пищезадумчивому переулку, во дворе. Его давно пора внести, ан нет — он держится. На второй этаж ведет лестница с шизофреническими углами и провалами. В квартирке под седьмым номером двадцатый год живут четыре семейства. У каждого из них свои привычки, психопатии, выкрики; если бы описать все их многолетние отношения, то получился бы длинный роман наподобие "Войны и мира", но с психоанализом, чертовщиной, мордобитием и одиноким заглядыванием в самого себя. Но мы опишем лишь один день.
Утро начинается здесь с того, что одинокая старушка — Пантелеевна выходит умываться. Хотя в кухне никого нет, но она входит туда бочком, предусмотрительно повернувшись задом к окружающему пустому пространству. Когда же появляется народ, то она почти совсем встает на четвереньки, так что квартирантам виден только ее огромный, в ворохе платьев, зад. Двадцать лет назад она появилась таким образом на кухне.
— Не пужайте, мамаша, обернитесь, — сказал ей тогда громадный, лысый инвалид-сосед.
Мамаша спокойно и плавно, как лебедь, обернулась и вымолвила:
— А вы, граждане и лиходеи, иное, чем мой зад, и не достойны зреть. Личико мое вы никогда не увидите.
И опять спряталась.
С тех пор, на долгие годы, она замолкла перед соседями и во все общественные места входила, пятясь задом к окружающему люду.
Теперь ей уже восемьдесят лет, она стала выгнутая, иссохшая, позабыла все слова, кроме детских, но ритуал свой исполняет так же вдохновенно и напористо. только кряхтя и опираясь на клюку. Все к этому привыкли, и один раз был даже скандал, когда Пантелеевна по простуде позвоночника не повернулась к соседям задницей…
Вслед за Пантелеевной в кухню выпрыгивает шестидесятилетняя пенсионерка Сонечка. Завидев старухин зад, она фыркает: Сонечка — единственная из обитателей, кто до сих пор не признает права Пантелеевны.