«Бывает так: очнёшься сна внутри…»
Бывает так: очнёшься сна внутри и
разглядываешь женщину в витрине,
соображая — что же в ней не то…
Перебегаешь улицу на красный,
и взвинченные люди новой расы
кричат из навороченных авто
такое, что, включив автоответчик,
ныряешь в арку. Наступает вечер.
Толпятся во дворе снеговики.
Таджик в ушанке ржавою киркою
пронзает ветер…
В голове — Киркоров
разборчивому вкусу вопреки.
Второй подъезд. Этаж, допустим, пятый.
На грязных стенах фаллосы и пятна.
По лестнице взлетаешь, невесом.
Моргнёт и лопнет лампочка кривая…
Здесь наконец-то спящий открывает
глаза, но это тоже только сон.
«Заночуешь ли в сквере увидевши чёрта в стакане…»
заночуешь ли в сквере увидевши чёрта в стакане
небеса отсырели заставлен пейзаж двойниками
хороша панорама да жаль не стыкуется что-то
в покосившейся раме то луг то пустырь то болото
глянь стога расчесали свои оловянные кудри
жарят звёзды на сале горбатые глокие куздры
пролетают гаруды ржавеют на свалках машины
в городах изумрудных войска созывают страшилы
и по-прежнему вяжет сплошной тополиною ватой
пасти угольных скважин и рты стариков бесноватых
чьи глаза точно блюдца пчелиным забрызганы мёдом…
но пора бы вернуться по этим излучинам мёртвым
ускользающей речи глухими её берегами
где с луною заплечной утопленник ходит кругами
КИБЕРПАНК
ремонтируешь ветер, потом возвращаешься в twitter
клон по имени Петер звонит пригласить тебя в Питер
направляешься в спальню… обняв биоробота Лену
опускаешься в кресло, сажаешь её на колено
дальше следует то, что пытается следовать дальше…
(так доходят до точки — ларька биоробота Даши)
просыпаешься утром на том ли, на этом ли свете:
без пятнадцати восемь, пора ремонтировать ветер
КИНО
он вонзает иголку в фигурку врага
усмехается собственным мыслям
за окошком — река и её берега
точно женские груди, обвисли
а над этой рекою парит особняк
островерхий, в готическом стиле
там сидит у камина изысканный враг
и листает Легенду о Тиле
погоди, не нуди — и увидишь кино:
колдовская отслужена месса
завещанья составлены, всё решено
и назначены время и место
бутафорское небо окрасят огни
и на самой его верхотуре
на астральной дуэли сойдутся они
голливудские звёзды в натуре
ИГРА
кто на первом уровне был грудным
а на пятом уровне с печки встал
на последнем уровне, пьяный в дым
запряжёт буланого
видишь, там
где чужими мыслями лог порос
где резные идолы бдят во мху
едет добрый молодец смерд отброс
показать горынычу who is who
у него калашников на плече
он берет, смотрите-ка, заломил
а за ним кто в ватнике, кто в плаще
эскадрон биндюжников, цепь громил
а горыныч спит себе, дым столбом
он на добрых молодцев положил…
рыщут волки в ельнике голубом
да под ряской булькает старожил
долго сказку сказывать, легче спеть
а и петь не хочется, я не бард
за последним уровнем только смерть
на delete роняющий лапу гад
«Никак не вспомню… в грудь вошёл стилет…»
никак не вспомню… в грудь вошёл стилет
а дальше — Лета, здравствуй, сколько лет
вернее, зим, по изморози судя
на чёрных крыльях… впрочем, всё равно
а там и девки, музыка, вино
смех нелюди: да мы свои же люди
и не Вергилий, а сатир в трико
подносит ожерелье из клыков
с блаженною улыбкою дебила
земную жизнь проверив на излом
в конечном счёте, свяжешься с козлом
он и расскажет что с тобою было
тьфу на Геенну, Суд et cetera —
всё выдумки — гудели до утра
ах, дарлинг, дарлинг, с нас и взятки гладки
здесь я не помню… в грудь вошел стилет…
очнулся — Лета, здравствуй, сколько лет
прими штрафную и айда на блядки
«Капельмейстер дождя в сюртуке водяном…»
капельмейстер дождя в сюртуке водяном
мокрый увалень в чёрном цилиндре
то стучит по стеклу, то рисует на нём
экзотических птиц и цилиней
а поднимешься с левой — озирис в гробу
над церквушкой пустой нависает
прижимает к губам выхлопную трубу
музыкант из рассеянных самых
и не вспомнишь, какое сегодня число —
так шумит за спиною нагая
орлеанская дева с воздетым веслом
убираться тебе предлагая
«Открывается сердце на собственный стук…»
Открывается сердце на собственный стук,
из темницы выходит бочком.
Надвигается ветер и гонит листву
подзатыльником лёгким, тычком.
Эти красные листья бульварам к лицу,
эти жёлтые льются в зрачки.
Поднимаются статуи к Богу-Отцу:
пионеры, пловчихи, качки
в шлемофонах, ушанках ли — не разберёшь
после стольких-то лет… И летит
под воинственный марш, мимо каменных рож
бронепоезд в парижский бутик.
Ашдод, Израиль
Ирина Каренина. Мы ехали читинским, в прицепном
«Счастье будет, любовь не кончится — что враги ей и что друзья…»
Счастье будет, любовь не кончится — что враги ей и что друзья!
В ресторанном пустом вагончике буду ехать всё я да я.
В бутербродном и винно-водочном, — Каберне моё, Каберне! —
В колыбельном, качальном, лодочном, где графины звенят по мне.
На конечной неблизкой станции выйду молча в небытиё.
Никогда не проси: остаться бы. Не твоё это. Не твоё.
«Мы ехали читинским, в прицепном…»
Мы ехали читинским, в прицепном, храпел сосед, и плакала соседка.
По Кальдерону, жизнь казалась сном, — но ведь была, — и улыбалась едко.
Мы квасили с ковбоем с боковой — лихим парнягой в «стетсоне» и коже.
И мерк вагонный свет над головой, и за окном созвездья меркли тоже.
И вновь листва летела на перрон, бессонница терзала до рассвета,
И мне никто — ни Бог, ни Кальдерон — не объяснял, зачем со мной всё это.
«Какие наши годы, рядовой…»
Какие наши годы, рядовой! Мы все давно убиты под Москвой,
На этой безымянной высоте, на подступах к любви и красоте.
И наши души лёгкие парят, и видят рай они, и видят ад,
Светло скорбят и славят Самого, и им не нужно больше ничего.
БРАЖНИК
Глянь, на шторе — бражник с хоботком, можно сбить его одним щелчком,
Слепенький, и носик — как вопрос, скрученный, слонячий, глупый нос,
И на лапках серых — бахрома. Ах, не бойся, не сходи с ума,
Он совсем недолго проживёт, он, ещё чуть-чуть, и сам умрёт,
Но пускай — у нас, в тепле, в добре, дома, в конце света, в сентябре.
«Я устала от вас, вы жестоки, вы волки, вы стая…»
Я устала от вас, вы жестоки, вы волки, вы стая,
Всё бы вам налетать и терзать, вырывая куски, —
В чём ещё ваша радость, моя сволота дорогая,
Потаскушки-подружки, врали записные — дружки?
Выскребают изнанку души сентябри и простуда —
До светла, добела, до горчащих кленовых стихов.
Если б только понять, для чего тянет губы Иуда,
И простить отреченье — до первых ещё петухов…
ПРИЧИТАЛЬНОЕ
Ах ты, Русь-матушка, степь полынная,
Дорога длинная, гарь бензиновая,
Водка палёная, слеза солёная,
Драка кабацкая, гибель дурацкая,
Крест на дальнем погосте, белые кости,
Смертушка ранняя, подоконье гераневое
У мамки, у бабки, ломайте шапки,
Да — в ноги им, в ноги! Катафалки, дроги,
Не уйти от судьбы, выносите гробы —
Крепкие полотенца… В новое оденься,
Не жил счастливым — помрёшь красивым,
Жизнь провороним — дак хоть похороним!
Девки, ревите, вот он, ваш Витя,
Санька, Серёжа, Ванечка, Алёша,
Был живой, грешный, — лежит, сердечный,
Холодный, белый: мамка ль не успела
Беду отнять, в шифоньер прибрать,
В глаза ей смотреть, первой помереть,
Бабка ли продремала — поперёк не встала,
Не заступила горю пути, не сговорилась наперёд уйти, —
А что теперь! Костлявая в дверь,
А лучше б сума, чума да тюрьма,
Вместе б выхаживали, беду вылаживали,
Дачки таскали, у запретки стояли,
Кланялись до земли, кровиночку сберегли,
Всё до нитки отдали, сытно не едали,
Папиросы россыпью, рюкзаки под насыпью,
Охранников матюги, Господи, помоги!
«Один человек (он глуп, но не так уж плох) пишет погибшему другу стихи…»
Один человек (он глуп, но не так уж плох) пишет погибшему другу стихи — на смерть,
Естественно. Мол, прости, я тебя не спас, — плачет, конечно, и бьёт себя пяткой в грудь.
В год — по два стишка: в день рожденья и похорон. Общество одобряет такую скорбь.
Семья усопшего за поминальным столом всегда отдаёт поэту лучший кусок.
Он даже известен в определённых кругах как близкий к N.N., почти что его вдовец,
Почти что апостол и даже евангелист — он слышал, как тот говорил, а вы уже нет.
«Огонь умеет течь. Учись гореть, вода, и трепетать — земля, и воздух — таять…»
Огонь умеет течь. Учись гореть, вода, и трепетать — земля, и воздух — таять.
Мне голову кружит весёлая вражда, стремительная, злая, молодая.
Пляши в моих глазах, свирепая искра. Душа, как ни терзай, неопалима —
До пепла не избыть. Холодного костра в ней отсвет, голубой и негасимый.
СОСЕДКИ
…И пахнет крутым кипятком на лестничной клетке.
Тоску, как бидон с молоком, проносят соседки,
Боясь расплескать невзначай, — обычные бабы,
И сроду не звали на чай, да я не пошла бы.
А глянешь — хоть вой, хоть кричи от лютой недоли:
Несут её, как кирпичи, — сподмог бы кто, что ли! —
Всю бренность житухи, всю блажь любови короткой…
Восходят на верхний этаж усталой походкой,
Авоськи влекут тяжело, вздымают, как гири.
На лестнице грязной светло. И холодно в мире.
«Слишком страшно? — Нет, не слишком страшно. Говорю тебе, не умирай…»
Слишком страшно? — Нет, не слишком страшно. Говорю тебе, не умирай.
Самолётик беленький бумажный с экипажем попадает в Рай.
Жили-были, верили, любили — всё пустое, горсточка вранья,
Сердце из репейника и пыли, лёгкий-лёгкий ужас бытия.
«За девятиэтажками болото — там рыли котлован под гаражи…»
За девятиэтажками болото — там рыли котлован под гаражи,
Потом не стали строить отчего-то, теперь здесь летом утки, камыши.
Здесь лягушачий хор у мутной речки, трамвайный мост, и драга вдалеке:
Я как-то раз посеяла колечко в не золотом просеянном песке.
Здесь стадион. Теперь, конечно, частный. Куда сквозь годы гнать велосипед?
Мне думается, мы навек несчастны. А почему? — Велосипеда нет.
А если б был, то всё бы изменилось, ушла из глаз солёная вода,
И всё сбылось бы, что когда-то снилось, и то, что и не снилось никогда.
«Поезд мой товарный, ангел календарный, быстрый огонёк…»
Поезд мой товарный, ангел календарный, быстрый огонёк,
Шашки мои пешки, твёрдые орешки взяты на зубок.
Эники да беники, вот и все вареники, белая мука…
Отыграла дудочка, отплясала дурочка, утекла река.
«Душа — синица, чудо в перьях, в груди поющий механизм…»
Душа — синица, чудо в перьях, в груди поющий механизм,
Чирикалка с особой трелью, игрушка-смерть, хлопушка-жизнь!
Давай, без смазки и починки, для фата, выдерги, враля
Играй привычно, без запинки, своё высокое ля-ля.
Гони свои фиоритуры, рыдай почти что ни о чём —
Для умника и полудуры, для конвоира за плечом,
Для тех, кто смотрит сквозь прицелы, и тех, кто смотрит сквозь очки, —
Покуда молоточки целы и струны тонкие — тонки.
«Ни я тебя, ни ты меня не бро…»
Валентине Беляевой
Ни я тебя, ни ты меня не бро…
Не Бродский, нет, — рифейский, что есть мочи,
Наш климат, ядовитым серебром, холодной ртутью дышат эти ночи —
Слепая, обнажённая зима, воительница, нет, Бритомартида,
И изморозь оконного письма искристо-голуба… Моя обида,
Недавний, быстротечный, нет, не сон, а всё равно, ведь я тебе не Бродский,
И холодом рассудок утолён, — как камень, заморожен хлеб сиротский!
«Увы, нет нимф, остались бляди, в обед и ужин макароны…»
Увы, нет нимф, остались бляди, в обед и ужин макароны,
И музы нас не посещают — и вправе брезговать, пожалуй.
Нас в шею гонят отовсюду, не пустят на банкет в посольство,
От наших вязаных жилетов кондратий хватит Лагерфельда.
В загуле вечно сука-кошка и норовит загадить книги,
Постель, ботинки, недра шкафа, её тошнит на табуретку…
Какие музы, друг мой Постум, когда в триклинии разруха,
Вода холодная из крана, какой там, к чёрту, лупанарий!
В такую жизнь, в тоску такую блядей — и тех не дозовёшься.
Я трус, а то бы взрезал вены и кровью написал всё это.
«Надоело скучно и противно а я заморожу лёд ромашковый…»
надоело скучно и противно а я заморожу лёд ромашковый
желтоватый в формочках сердечками буду гладить им лицо и руки
буду в чай его бросать и в минералку дзинь-дзинь-звяк по дну длинного стакана
тает сердце ледяное и прозрачное ничего мне ничего не остаётся
если всё кругом больно и бессмысленно и никто-никто обо мне не думает
для кого настой ромашковый по формочкам разливаю в холоде выдерживаю
заговариваю на красоту и молодость
«По ночам — глинтвейн (по утрам — печаль да грудной голубиный ворк…»
…а по утрам неизменно яйцо и ко-ко-фея…
По ночам — глинтвейн (по утрам — печаль да грудной голубиный ворк.
Ко-ко-фея: глотни кофею. Включай свой компьютер, садись to work).
Распоследнее дело — кино, вино в темноте глушить, горевать.
И свечение видеть — оно одно провожает тебя в кровать.
То звезда Фомальгаут ли, ангел ли, охраняющий сон в ночи?
…Пряным варевом, как сургучом, залить
рот свой жалобный — не кричи;
Наложить на сердце своё печать, нежно в раны вложить — персты.
Гефсиманское бдение по ночам. Авва Отче, как хочешь Ты…
«Ругаться с бабками Лукерьями и с дворничихой тётей Фро…»
Ругаться с бабками Лукерьями и с дворничихой тётей Фро,
Рядиться к ночи в шляпу с перьями, чтоб выйти вынести ведро,
Идти задворками, помойками, смотреть на звёзды и грустить…
В домах скрипят дверьми и койками. И мчат за водкой во всю прыть
Подростки, пацанва дворовая, шалавы самых юных лет.
Проходишь мимо ты, суровая, как будто их тут вовсе нет,
А после пальцами распухшими картошку чистишь, варишь суп
И наизусть читаешь Пушкина, почти не разжимая губ.
«Буду думать о тебе, о тебе, буду думать обо мне, обо мне…»
Буду думать о тебе, о тебе, буду думать обо мне, обо мне.
Помнишь рыбину с железкой в губе, прикорнувшую на илистом дне?
Помнишь, как в её губу и зрачок прорастал стальной и острый крючок,
И как леска дрогнула, порвалась, будто наших снов привычная связь?
В мире нет теперь ни дна, ни основ, и волне моей не знать берегов,
Рыбакам тонуть и рыбу собой под водой моей кормить голубой.
По реке ли, по Оби, по Оке ходит рыба, завернула губу,
В ней крючок пророс, убрать не могу — буду думать о крючке, о крючке.
«Буки приходят ночью приносят буквы…»
буки приходят ночью приносят буквы буквы как блохи скачут ложатся в строчки
ангел мой фиолетов кровоподтёчен кто ему сделал больно за всё ответит
я отвечаю верую дальше прочерк от In nomine Patris до Mamma mia
шествуют сумасшествуют буки
буквы приносят попробуй-ка не возьми их.
«Этот сквер, безусловно, от слова „скверно“…»
Этот сквер, безусловно, от слова «скверно», здесь жабрей прорастает из жабр планеты,
И мандраж — мандрагоры настой по венам, и короны корней оплетают эту
Позабытую землю, пустырь, разруху — где ещё мне искать утешенья, веры?
Только здесь, где так сумрачно, тихо, глухо, где полынь и пустырник не знают меры.
И в груди — безвоздушие Торричелли. И, разбиты, гниют в лебеде качели.
«Развлекалочка осени, мокрая поступь весны…»
Развлекалочка осени, мокрая поступь весны,
Что-нибудь об Альенде, о Чили, о Кубе, Геваре…
Что-нибудь обо мне: может, книги, пластинки ли, сны, —
Что-нибудь, что ты выменять сможешь у баб на бульваре.
Кто меня не хранил, как булавку, копейку, листок!
Кто меня не листал, вырывая на память страницы!
Я — бумажный божок, знаю свой невысокий шесток.
Я — бумажный журавлик, нелепая, слабая птица.
Я — дурацкий посланец, я только твержу: «Миру — мир,
И готовься к войне, para bellum, и смажь парабеллум…
Землю — пахарям, небо — пилотам, лады, командир?
Звёзды — нам, стихотворцам, но это я так, между делом…»
«Вокзальность бытия. Бельканто тепловоза…»
Вокзальность бытия. Бельканто тепловоза. На сутки задремать. В отключку — телефон.
Паршивые стихи. Наверно, лучше прозой. «Не лги себе». Не лгу. Включите микрофон!
Я вам ещё прочту, я вам ещё посмею!.. «Не лги себе». Не лгу. Мне нечего прочесть.
По-старому — нельзя, а лучше — не умею. «Виновна, ваша честь». Согласна, ваша честь.
Мы валимся во тьму. Как дурни, мы похожи. Кому приспичит знать всех нас наперечёт?
Колеблемый светиль… нет, всё-таки треножник. И что-нибудь ещё. Да, что-нибудь ещё.
«Стёклышко прячешь во рту, уголёк — верную русскую речь»
Стёклышко прячешь во рту, уголёк — верную русскую речь.
Мир сбережёт ли, склонится у ног, снимет ли голову с плеч,
А всё одно — бормочи, бормочи, и пишмашинка тук-тук…
Так — под расписку — от неба ключи брошены в лодочку рук:
На! Как дитя, до рассвета играй, пробуй замки, чуть дыша,
То открывай свой бессмысленный рай, то закрывай не спеша.
Минск