Сброшенный венец — страница 8 из 19

Но ночью Нине приснился необычный сон. Будто кто‑то ведет ее по прекрасному райскому саду, утопающему в цветах и усаженному плодовыми деревьями. И Нина видит, что посреди этого сада стоит красивый дом, или, скорее, дворец. «Так вот какой дворец Господь приготовил для меня», — подумалось Нине. И тогда ее спутник, словно читая ее мысли, ответил ей: «нет, это дворец для твоей матери». «А что же тогда для меня?» — спросила Нина. Но ее спутник молчал… И тут Нина проснулась…

Виденный сон смутил ее. Как же это Господь после всего того, что ради Него сделала Нина, не приготовил ей соответствующего ее заслугам перед Ним дворца в раю? И за что же такая честь ее матери, неверующей и даже некрещеной? Разумеется, Нина сочла свой сон вражиим наваждением. Но все‑таки любопытство взяло верх, и, прихватив с собою кое–каких гостинцев, она отпросилась у настоятеля и поехала в дом престарелых навестить мать, которую не видела уже полгода.

Поскольку Нина не знала номера комнаты, в которой жила ее мать, она решила начать свои поиски с медсестринского поста. Там она застала молоденькую медсестру, раскладывавшую в пластмассовые стаканчики таблетки для больных. К немалому удивлению Нины, на шкафу с медикаментами она заметила небольшую икону Казанской Божией Матери, а на подоконнике – книжку о блаженной Ксении Петербургской с торчащей закладкой. Поздоровавшись с медсестрой, Нина спросила ее, в какой комнате проживает Татьяна Ивановна Матвеева.

— А Вы ее навестить приехали? – спросила медсестра. – К сожалению, Вы опоздали. Татьяна Ивановна умерла два месяца назад. Она достала какой‑то журнал, и, найдя в нем нужное место, назвала Нине точную дату смерти ее матери. Но, видимо, при этом медсестре вспомнилось что‑то значимое для нее, и она продолжала разговор уже сама:

— А Вы ей кто будете? Дочь? Знаете, Нина Николаевна, какая же Вы счастливая! У Вас была замечательная мама. Я у нее не училась, но много хорошего слышала о ней от ее учеников. Ее и здесь все любили. А умирала она тяжело – упала и сломала ногу. Потом пролежни пошли, и я ходила делать ей перевязки. Вы знаете, таких больных я никогда в жизни не видала. Она не плакала, не стонала, и каждый раз благодарила меня. Я никогда не видела, чтобы люди умирали так кротко и мужественно, как Ваша мама. А за два дня до смерти она попросила меня: «Галенька, приведи ко мне батюшку, пусть он меня крестит». Тогда я позвонила нашему отцу Ермогену, и он назавтра приехал и крестил ее. А на другой день она умерла. Если б Вы видели, какое у нее было лицо, светлое и ясное, словно она не умерла, а только заснула… Прямо как у святой…

Изумлению Нины не было передела. Выходит, ее мать перед смертью уверовала и умерла, очистившись Крещением от всех своих прежних грехов. А словоохотливая медсестра все продолжала рассказывать:

— А Вы знаете, она Вас часто вспоминала. И, когда отец Ермоген ее крестил, просила молиться за Вас. Когда она слегла, я предложила ей Вас вызвать. Но она отказалась: не надо, Галенька, зачем Ниночку затруднять. У нее и без того дел полно. Да и виновата я перед нею… И о смерти своей тоже просила не сообщать, чтобы Вы не переживали понапрасну. Я и послушалась, простите…

Вот что узнала Нина о последних днях жизни своей матери. Раздарив медсестре и старушкам из соседних комнат привезенные гостинцы, она отправилась домой пешком, чтобы хоть немного успокоиться. Она брела по безлюдным заснеженным улицам, не разбирая дороги. Но ее удручало вовсе не то, что теперь она лишилась единственного родного человека, а то, что она никак не могла смириться с тем, как же это Бог даровал такое прекрасное место в раю не ей, всю жизнь подвизавшейся ради Него, а ее матери, крестившейся всего лишь за сутки до смерти. И, чем больше она думала об этом, тем больше поднимался в ее душе ропот на Бога: «Господи, почему же ей, а не мне? Как же Ты это допустил? Где же Твоя справедливость?» И тут земля разверзлась под ногами Нины и она рухнула в бездну.

Нет, это было вовсе не чудо. Просто, погрузившись в свои думы, Нина не заметила открытого канализационного люка и упала прямо в зияющую дыру. От неожиданности она не успела ни вскрикнуть, ни помолиться, ни даже испугаться. Не менее неожиданным было то, что ее ноги вдруг уперлись во что‑то твердое. Вероятно, это был какой‑то ящик, кем‑то сброшенный в люк и застрявший в нем. Вслед за тем чьи‑то сильные руки ухватили Нину и потащили ее наверх. Дальнейшего она не помнила.

Когда Нина пришла в себя, вокруг нее толпились люди, которые ругали – кто мэрию, кто – воров, стащивших металлическую крышку люка, и удивлялись, как это Нина сумела выбраться наружу без посторонней помощи. Нина машинально заглянула в люк и увидела, как на его дне, глубоко–глубоко, плещется вода и торчит какая‑то труба. А вот никакого ящика внутри нет и в помине. И тогда она снова потеряла сознание…

Ее отвезли в больницу, осмотрели, и, не найдя никаких повреждений, отправили домой, посоветовав принять успокоительное лекарство. Оказавшись дома, Нина приняла таблетку, предварительно перекрестив ее и запив святой водой, и вскоре погрузилась в сон. Ей приснилось, что она падает в бездну. И вдруг слышит: «не бойся, доченька», и сильные, теплые руки матери подхватывают ее и несут куда‑то вверх. А потом Нина оказывается в том самом саду, который ей приснился вчера. И видит чудесные деревья и цветы. А еще — тот дворец, в котором, как ей сказали, живет ее мать. И рядом с этим дворцом, действительно, стоит ее мама, юная и прекрасная, как на фотографиях из старого альбома.

— Ты не ушиблась, доченька? – спрашивает мать Нину.

И тогда Нина поняла, что спасло ее от неминуемой гибели. То были материнская любовь и материнская молитва, которая «и со дна моря поднимает». И Нина зарыдала и принялась целовать ноги матери, орошая их своими запоздалыми покаянными слезами.

И тогда мать, склонившись над нею, стала ласково гладить ее по уже седеющим волосам:

— Не плачь, не плачь, доченька… Господь да простит тебя. А я тебе давно все простила. Живи, служи Богу и будь счастлива. Только запомни: «Бог есть любовь…» (1 Ин. 4.16) Если будешь людей любить и жалеть – мы встретимся снова и уже не расстанемся никогда. А этот дом станет и твоим домом.




ВОЗВРАЩЕНИЕ



В конце 60–х годов, поздней осенью, когда земля уже промерзла, но еще не успела покрыться глубоким снегом, ненастным вечером, с последним автобусом в деревню В. приехал никому неизвестный старик. По виду он был явно не из местных – изрядно поношенное и не по сезону легкое пальто и выцветшая старомодная шляпа, круглые очки в золотистой оправе и треснувшим стеклом, а также небольшая седая бородка делали его похожим на учителя–пенсионера. В довершение сходства со старым учителем, человек опирался на палочку, сделанную из бамбуковой лыжной палки. Когда он, подволакивая парализованную ногу, шел к выходу, то споткнулся и непременно упал бы, если бы какой‑то участливый пассажир не подхватил его и не помог выйти из автобуса. Автобус тронулся, а старик побрел по дороге, ведущей в деревню, где у него, как видно, были родные, к которым он и приехал в столь ненастное и позднее время.

Но старик шел вовсе не в деревню. Дойдя до того места, где дорога разделялась, он повернул не в ту сторону, где в окнах домов мирно светились огоньки, а в совершенно противоположную, туда, где на речном обрыве виднелась полуразрушенная деревянная церковка. Именно к ней и направился странный старик.

Он шел медленно, словно путь давался ему с большим трудом. Не только потому, что он был стар и болен. Просто слишком многое вспоминалось и думалось ему по пути к разрушенному храму. Ведь именно он был последним священником, когда‑то служившим в этом храме.

На В–ский приход он попал против своей воли, «за послушание». Его направил туда епископ вскоре после его рукоположения. Приход был беден и убог. Не менее бедны и убоги были и прихожане – какие‑то вечно полупьяные мужики, темные и забитые бабы. Убогими казались ему и лохматый, вечно нечесаный дьячок в застиранном стихаре, похожий на вылезшего из‑под коряги лешего, и хор из глухих и подслеповатых старушек во главе со старой девой–учительницей из бывших епархиалок, не певший, а нескладно тянувший «кто во что». Убого выглядел и храм с образами грубого письма в окладах из фольги и аляповато размалеванным иконостасом. Он терпеливо сносил все это убожество лишь потому, что надеялся со временем получить другой, лучший приход. А вышло так, что именно этот нелюбимый им приход стал для него первым и последним.

В 1921 году власти потребовали от него закрыть храм. Он понимал, что ждет его в случае отказа. Поэтому глубокой ночью, забрав жену и детей, бежал из В. Впоследствии он пытался уверить себя, что сделал это, спасая их, страшась за их судьбу. Но совесть неумолимо говорила ему о совсем ином. О том, что бежать из В. его заставил страх прежде всего за собственную свободу и жизнь.

О дальнейшей судьбе своего храма он узнал случайно, из попавших ему как‑то в руки «Известий губревкома». Узнал о том, что те самые мужики и бабы, которых он считал темными и невежественными, попытались отстоять храм. Разумеется, все они были арестованы как «контрреволюционеры». В том числе и старуха–учительница, которую объявили главной «контрреволюционеркой». С учетом обвинений в «контрреволюции», догадаться о дальнейшей судьбе арестованных было нетрудно…

Его убогая паства бесстрашно пошла на смерть за Христа. А он, пастырь, бежал, гонимый страхом, словно был не пастырем, а наемником. Ему удалось избежать преследований, сменив фамилию и документы, так, что никто и не подозревал, кем был когда‑то услужливый и малозаметный совслужащий Григорий Игнатьевич К. Да, он сумел надежно скрыть свое прошлое от людей. Вот только от Бога ему не удалось скрыться. Вскоре после бегства из В. от туберкулеза умерла его жена. Затем ушла из семьи старшая дочь, ставшая убежденной комсомолкой и атеисткой, и едва не донесшая на отца. А потом, в 43–м, погиб на фронте его любимый сын, его последняя радость и надежда. А сам он прожил жизнь в постоянном страхе, первым являясь на выборы и демонстрации, мучимый совестью, ежечасно напоминавшей ему об его предательстве. Так разве можно было назвать это жизнью?