Выхожу на берег, протягиваю Лёльке букет. Она берёт его, прижимает к себе как самую большую драгоценность, и стоит покачиваясь, будто пританцовывая.
— Венок будешь плести? — спрашиваю я.
— Не буду, — Лёлька отрицательно мотает головой. — Дома подрежу и положу в тазик. Пусть ещё поплавают.
Лёлькины глаза, так похожие на звёзды, вдруг подёргиваются мутью, золотистый блеск начинает пропадать. Она вздыхает и говорит:
— Мамка опять замуж выходит.
— За кого?
— Там один, в городе. Мы к нему переедем. Мамка говорит, у него денег много, мы теперь жить лучше будем. Теперь мы будем счастливыми.
Я молчу, не зная, что ответить, но Лёлька и не ждёт ответа. Мы идём вверх по улице к её дому. Поднявшись на крыльцо, Лёлька машет мне на прощанье и говорит: «До завтра». Я киваю, а сам думаю: как долго жить до этого «завтра» — целый день и целую ночь. Но зато утром можно опять сходить к затону, или нет, лучше к мельнице, там растёт самая крупная земляника. Лёлька любит землянику. Мы уже ходили туда в начале недели, но она ещё была неспелая. А сейчас, думаю, доспела. Я улыбаюсь: да, завтра мы пойдём к мельнице…
На следующий день мать увезла Лёльку в город, и я больше никогда её не видел.
Самая красивая звезда
В небе горели три звезды — на всё такое огромное небо всего лишь три звезды. Они расположились по линии: одна ближе к нам, другая дальше, третья совсем далеко. Я гляжу на них, как будто пытаюсь вспомнить забытый урок астрономии, хотя на самом деле мне совсем не важно, почему на небе так мало звёзд. Мне вполне хватило бы одной.
— Пап, — окликает меня сын, — когда будем поджигать огонёк?
У его ног стоит маленький китайский фонарик похожий на воздушный шар. Сбоку на фонарике нарисован дракон, а над ним чёрной тушью выведены два иероглифа. Продавец сказал, что это символы огня и воздуха. Я не уверен, что продавец знает китайские иероглифы. Судя по его скучному лицу, он больше интересуется компьютерными играми. Впрочем, какая мне разница, пусть будет так, как сказал продавец.
— Сейчас подожжём, сынок.
Я достаю зажигалку, опускаюсь на колено, сын присаживается возле меня на корточки.
— Вот смотри, — говорю я. — Сейчас я подниму фонарик, а ты чиркнешь зажигалкой и поднесёшь огонь к фитилю. Понял?
— Да, папа, — отвечает он и тут же спохватывается. — Пап, ты забыл фотографию.
Действительно, забыл. Вынимаю фотографию жены, прикалываю её булавкой рядом с драконом. Вроде бы все условности соблюдены, можно запускать.
— Ну что, поджигай?
Сын щёлкает зажигалкой, огонёк трепещет и гаснет. Щёлкает снова. Сегодня большая влажность, днём прошёл дождь, и может быть, механизм зажигалки отсырел и потому не срабатывает. Но нет, огонь загорается. Сын подносит жёлтый язычок к фитилю. Вспышка — и тёплый воздух начинает заполнять шар. Он нагревается и медленно, словно нехотя, выплывает из моих ладоней и начинает движение вверх. Мы никогда не запускали китайских фонарей, этот стал первым. Мы поднимаемся на ноги и запрокидываем головы. Шар переливается красно-жёлтым, и на фоне темнеющего неба это выглядит траурно. Через минуту огонёк уменьшается и становится почти невидимым.
Сын указывает пальчиком вверх и говорит восторженно:
— Папа, папа, смотри, он как звёздочка, такой же маленький!
— Звёзды большие, сынок.
— А почему тогда они маленькие?
— Потому что они далеко.
— А на какой теперь живёт мама?
— Мама? Ну, наверное, вон на той. Видишь? Она ближе к нам.
— Нет, пусть лучше на той.
— Почему?
— Она красивей.
Я киваю: хорошо, пусть будет на той.
— Ну что, поехали домой?
— Поехали.
Сын берёт меня за руку и мы идём к припаркованному на обочине автомобилю. Вечерний воздух на каждый наш шаг отзывается шелестом. Из придорожной низинки выползает туман, влажная трава холодит ноги. Я беру сына на руки, он прижимается ко мне, обхватывает руками за шею. Его глазки широко раскрыты и в каждом из них отражаюсь я…
А звёзд на небе по-прежнему три: одна из них ближе к нам, другая дальше, а третья самая красивая.
Шаги неровными штрихами
Этот дождь не кончится никогда. Холодная вкрадчивая морось навязчиво оседает на ветвях каштана, на фонаре, на полях моей шляпки. Звук тихий и чистый — стелется мягко, почти незаметно, и только по асфальту шершаво: кап-кап. Поднимаю лицо к небу, вздрагиваю от прикосновения воды к губам и улыбаюсь.
Мне нравится дождь, нравится осень, хотя раскисшие листья под ногами выглядят некрасиво. Но я смотрю на каштаны, радуюсь их неприкрытой стройности, и вся некрасота на их фоне гаснет и становится естественной. Я раскидываю руки и начинаю кружиться, вплетая свои движения в движения дождя. И нам обоим это нравится — мне и дождю, и только редкие прохожие оглядываются на нас из-под зонтов с недоверием и опаской.
Лишь тот…
…вон тот мужчина не замечает нас. Он стоит у фонаря с початой бутылкой коньяка. Ему лет сорок или чуть больше, он пьёт и не пьянеет. Рыжая щетина делает его похожим на старого плюшевого мишку, которого бросили в чулан и забыли, и в нём, как в том мишке, нет ни грусти, ни обиды — он просто ждёт. Ждёт, когда о нем вспомнят.
Останавливаюсь рядом. От танца с дождём щёки мои раскраснелись, дыхание участилось, шляпка сбилась набок. Делаю глубокий вдох, успокаиваюсь, а дождь, такой милый, галантно отступает в сторону.
Мужчина не видит меня, кажется, он не видит ничего, кроме своего ожидания: его глаза пусты, лицо расслабленно. Из груди вырывается хрип — это дыхание; оно создаёт иллюзию жизни — но только иллюзию, потому что настоящая жизнь в движении.
Наконец глаза его обретают цвет, он замечает меня, вздрагивает и, словно спеша извинится, протягивает бутылку.
— Хотите?
Хочу. Наверное. Беру бутылку, осторожно, чтобы не запачкать горлышко помадой, делаю глоток. Во рту горечь, в душе раздражение. Я кашляю, морщусь, он переминается, смотрит виновато.
— Извините…
Качаю головой: всё в порядке, просто я никогда не пробовала коньяк. И впредь не буду. Горячий шоколад вкуснее. Достаю из сумочки красочный буклет — на фоне дымящейся чашки какао белая роза и коробочка с зефиром, показываю ему, но он вяло усмехается:
— Глупости. Глупости… Это только сначала всё хорошо — цветы, конфеты, ощущение праздника. Потом приходит усталость, начинаются упрёки, разочарования, хочется взять и плюнуть. Но уже поздно: общая жилплощадь, общие дети, машина, собака — и всё это надо… всё это надо делить, а делить не хочется. Вот и получается, что краски, которые были такими яркими, вдруг оказываются тусклыми, — он передёргивает плечами. — Но в действительности тусклыми они были всегда, с самого начала, просто в то время этого никто не замечал.
Он говорит так, будто продолжает прерванную беседу, будто мы давно стоим под этим каштаном, пьём коньяк и рассуждаем о жизни. Его голос глух и сер, как весь этот день. Но у дня есть надежда, что солнце выглянет снова, у голоса надежды нет.
— Когда женщина становится слишком доступной, — он вновь усмехается, — интерес к ней пропадает. Ты начинаешь смотреть на других женщин, искать в них те краски, которые видел когда-то, находишь, но понимаешь, что они тоже тускнеют, только намного быстрее. Ты кидаешься в одну сторону, в другую, а в результате — новые упрёки, разочарования, дети, машина…
Он встряхивает бутылку, пьёт, несколько капель падает на подбородок и по рыжей щетине скатываются к шее. Запах спирта перебивает запах дождя, и я возмущённо отступаю назад. Неправда, нельзя так думать — краски остались, надо лишь вновь их увидеть: съездить куда-нибудь вдвоём, встретить рассвет, постоять под дождём, промокнуть и прижаться друг к другу, согреться. И краски вернутся, обязательно вернутся. Но мужчина не хочет этого слышать; он допивает коньяк, ставит бутылку на асфальт.
— Вы так приятно молчите. Моя мама также молчала. Не потому что не могла говорить — не хотела. Отец злился, а мне нравилось. Я садился возле неё на диван, она обнимала меня, гладила по голове, и мы часами сидели и слушали, как вокруг нас звучит жизнь. Это как театр: скрип половиц, шорох в углу, ходики на стене. У каждого звука своя роль и свои особенные голоса — тонкие, душевные, а порой нереальные. Вы только представьте!
Его глаза вдруг вспыхивают, пробегают по мне: по рукам, плечам, лицу. Он уже не похож на старую игрушку — мишка уходит и вместо него появляется озорной улыбчивый Петрушка. Весёлый кривляка! Я невольно проникаюсь его озорством, и мне тоже хочется улыбнуться, и я улыбаюсь; хочется топнуть ногой по луже и крикнуть громко-громко: Дождик, я тебя люблю! Всё как в театре — искренно и непринуждённо.
Но эта весёлость длится недолго, минуту. Мужчина вздыхает, на лицо накатывает серость.
— Я никого не хотел обидеть. Никого. Однако всё случается помимо нашего желания. Обида капает из глаз, из слов, прощальный жест — и ты остаёшься один. Удивительно: первое время ты спокоен и даже рад. Ты чувствуешь облегчение, дышишь свободно и думаешь: наконец-то! Но это обман. Отсутствие кого-то близкого, того, кто всегда рядом, сначала вызывает озабоченность, потом тревогу, а потом и вовсе начинает угнетать. Ты оглядываешься, пытаешься завязать новые знакомства, заводишь, но построить жизнь с человеком изначально чужим нельзя. Невозможно… И всё опять сводится к прежним разочарованиям и упрёкам.
Он уже не видит меня, он говорит сам с собой и для себя; его голова опускается, взгляд замирает на пустой бутылке.
— А потом ты привыкаешь. Ты привыкаешь, и тебе кажется, что всё должно быть именно так и ничего другого не надо. На новых знакомых ты смотришь с опаской, на старых — с недоверием. Ты закрываешь двери, не подходишь к телефону, не отвечаешь на письма. Твоё общение ограничивается начальником на работе и продавщицей в магазине, и даже телевизор не хочется включать.
Он замолкает, смотрит долго перед собой, словно вспоминает что-то, потом говорит удручённо: