Счастье-то какое! — страница 28 из 53

А потом пришла твоя посылка. Оказалось, у тебя есть почерк, и он отличается от тех буковок, которые сыпались из мессенджера. Я нарядилась в обновки, сфотографировалась в зеркале – и показала тебе себя. Ты написал: «С ума сойти». И добавил несколько нежных слов. Красная телефонная будка примагнитилась к холодильнику, а ручку я спрятала подальше – мало ли что. Вдруг в отеле хватятся, и будет международный скандал.

И только через два или три дня я разобрала ворох пакетов, оставшихся от посылки. Выкинуть я их не могла, для меня это было похоже на святотатство. Да, ничего смешного. И тут под ворохом целлофана нащупала маленький прямоугольник. Почему я не увидела сразу? Настоящий алый цветок с пятью лепестками, запаянный в брикет из белого стекла. Именно такой, как я себе представляла: можно любоваться, невозможно дотронуться.

А спустя четверо суток ты пропал. Отовсюду, со всех радаров. Я спрашивала и спрашивала: «Ты где? Что произошло??» Мои сообщения висели непрочитанные. Ты молчал.

Я вспомнила один наш разговор о возрасте и смерти. Когда ты сказал: «Чем старше, тем любопытнее становится жить. И еще ведь умереть предстоит – тоже интересно».

Мы никогда не звонили друг другу, так у нас было заведено. А тут я набрала твой номер и безнадежно зависла на длинных гудках.

В общей сложности я позвонила тебе одиннадцать раз. На двенадцатый раз трубку взяла незнакомая женщина и молодым прохладным голосом известила: «Мы похоронили его вчера. Сердечная недостаточность».

Когда я назавтра проснулась в слезах и пожелала тебе доброго утра, а ты снова не ответил, я подумала, что можно выплакать хоть целую соленую реку и она без остатка растворится в этом океане интернета. Но я всё же хотела бы знать, в каком запаснике, в каком проклятом и драгоценном кэше Гугла уцелел, сохранился наш с тобой рай, который точно был – вот где-то здесь, в двух шагах от реальности, до которой мы не успели дожить.

Екатерина ЗлаторунскаяГолубое или розовое

Она была младшей сестрой моей мамы, но я никогда не называла ее тетей, только по имени, и не Аля, а Алька.

Мама дежурила по ночам на «скорой», папа – в котельной. Алька ночевала со мной и моей сестрой. Утром сестра уходила в школу, и мы оставались вдвоем. Каждый раз мы рассматривали альбом с фотографиями, оливково-бежевого цвета, бархатный на ощупь, с плотными картонными листами, перемежавшимися припудренной калькой. Она приносила его тайно и никому, кроме меня, не показывала, но и мне разрешала смотреть только вместе с ней.

Все фотографии были подписаны ее аккуратным почерком. Место и дата.

На фотографиях – молодые дед и бабушка по отдельности и вместе. Таких у нас дома не было. Дед кудрявый, а бабушка в черной шляпке, и шляпкой Алька гордилась особенно. Потом они же и три девочки на крыльце деревенского дома – двенадцатилетняя девочка (моя мама), семилетняя тетя и двухгодовалая Аля – маленькая, кудрявая, акварелью проступавшая сквозь серую бесцветность фотографии. Бабушка уже постаревшая, в привычном белом платке, концы платка заведены назад и связаны узлом на затылке. Дед закрыл рукой лицо от солнца. Алька смахивала на их лица стрекозиное крыло бумаги и переворачивала страницу. На прозрачную кальку она сводила картинки с открыток и раскрашивала их цветными карандашами – длинные стебли гиацинтов, воздушные шары, румяных малышей, окруживших Деда Мороза. Чтобы не смазать рисунки, она держала локоть высоко над бумагой или клала между кистью руки и рисунком салфетку.

Я рисовала в своем блокноте, но мне хотелось на этих туманных листах, вуалью накрывающих лица бабушки и дедушки. Она не разрешала. Пока была у нас, прятала альбом, как сокровище, от всех в шкаф, далеко, в темноту, в безопасность. Я доставала и смотрела. Со временем прозрачные листы от множества просмотров затрепались и порвались.

Она покупала две одинаковые раскраски, одну – мне, другую – себе. Я закрашивала черно-белые фигуры как попало, она – аккуратно, кисточкой, не выходя за края. Мы лежали на полу. На газете – коробочки с красками и стакан с водой. Совсем не разговаривали. Сколько мне было? Три? Четыре? Если бы вспомнить.

Провожала и встречала со школы, весь первый класс. Помню, как сидела в белой кроличьей шапке на скамейке рядом со входной дверью и ждала меня. Свет в холле был рудный, маслянистый, зимний.

Я бежала к ней, переобувалась, что-то рассказывая на ходу, и продолжала рассказывать всё время, пока мы шли домой по обледенелым ветреным улицам, я поскальзывалась, она тут же подхватывала – да держись, не разбейся. Приходили домой, ели жареную картошку на кухне, я делала уроки. Ей очень нравились каллиграфические буквы в прописях. У нее самой был красивый почерк. Я просила – напиши за меня, и она с удовольствием писала.

Она работала на кондитерской фабрике, мой дядя шутил – сладкая женщина, но она и правда была сладкая: кудрявые волосы, голубые глаза, мягкие нежные губы, верхняя полнее нижней. Единственное, что немного портило красоту ее лица, – это зубы, передние чуть выступали. Она стеснялась и на фотографиях улыбалась, не разжимая губ. Она была мягкая, пепельная, ее можно было очень любить, но она всю жизнь прожила одна. Полуженщина, полуребенок. Чем-то болела в детстве, и болезнь дала осложнение на слух. До сих пор помню ее беспомощное, даже просительное выражение лица, когда она что-то не слышала. Бабушка любила ее больше остальных детей, и она ее больше всех.


На юге хозяин квартиры, которую мы снимали, каждый раз вздыхал, когда видел ее, – ах, какая горячая, копченая. Ей не было и тридцати.


Она любила загорать. Приезжала в деревню, к бабушке, и лежала в саду. Одеяло, подушка, солнце. «Не мешайте, не загораживайте солнце», – говорила она мне и двоюродной сестре Наташе. Но мы загораживали, обступали ее со всех сторон, лежать на солнце долго мы не могли. Она прогоняла нас к мелкой речке, на дне которой круглые камни блестели, как рыбки. Мы ходили по дну и искали среди каменного одноцветья – редкий цветной, драгоценный, волшебный. Речка лежала в тени ивы, на наши плечи, руки слетались комары, и мы, не отыскав магического камня, возвращались обратно. Алька по-прежнему лежала, читала что-то, вокруг нее – дремотная тишина.

– У вас ноги грязные, не наступайте на одеяло, – сердилась она, но мы не обижались, садились на траву и рассматривали укусы, вспухшие розовыми поцелуями на руках.

Так она лежала, засыпала, мы разговаривали с сестрой шепотом, ходили по саду на цыпочках и в конце концов убегали в дом.


Она приезжала в субботу, на первом автобусе. Бабушка говорила – я вам скажу, когда встречать. Но мы не ждали бабушкиного предупреждения и стояли на своем посту, у подножия горы, с самого утра. Ждать было скучно, поэтому мы устанавливали дежурство. По очереди бегали в сад есть вишню, по очереди катались на качелях. Мы загадывали – розовое или голубое. Два ее любимых платья. И радовались, когда угадывали. Голубое. Розовое. Наконец, она спускалась с огромными сумками в руках, мы выбегали навстречу с криками – Алька, Алька приехала!

Бабушка ждала ее в доме. Встречала сдержанно, без объятий и поцелуев.

Но внешняя холодность их отношений была скорее рамкой для безграничной внутренней любви.

После первых радостных минут она переодевалась в старое платье, шла за водой к колодцу, мыла полы. Мы тихо сидели в комнате с предварительно вымытыми ногами и смотрели на ее руки и тряпку из старого махрового халата, стиравшую с половиц сухую темную тень, и они становились светлыми, сливочными.

В деревне она становилась грозной хозяйкой, стерегла бабушкино спокойствие. Не ходите грязными ногами по дому, не хлопайте дверью, разговаривайте шепотом, не бегайте, не крошите на пол печенье, не рыскайте в шкафах.

Но мы всё равно вились за ней следом повсюду. Она на кухню – и мы на кухню, она в сад – и мы в сад. Так проходил день.

А вечером сидели на крыльце, темнело, мы грызли семечки, разговаривали. Вот о чем? Вспомнить бы.

И вечер сине-лиловый, темный, и деревья, и ветер, и прохладное, скользкое от краски крыльцо, и как она расплетала мне волосы, проводила пальцами между прядями, словно просеивала зерно, и как это было приятно. И как было тихо, спокойно. Всё утреннее, дневное, шумное, гневливое засыпало, умиротворялось, мы не помнили прежних ссор, обид.

Совсем в ночь приезжал дедушка с рыбалки, снимал резиновые сапоги, раскладывал в гараже удочки, снасти. Машина стояла на улице с зажженными любопытными фарами, похожая на странное животное с желтыми глазами. Наконец, он загонял ее в гараж. Животное засыпало. Мы ложились спать, а они там с дедушкой еще долго говорили, ходили, чистили рыбу, вешали ее на крючки, а через несколько дней ели вяленую с черным хлебом. Хлеб поливали подсолнечным маслом, сверху посыпали крупной, как град, солью.


А дома, у себя, – она разрешала всё. Каждую субботу мы с сестрой Таней приезжали к ней ночевать. Так хорошо помню ее однокомнатную маленькую квартиру. Крошечная прихожая, кухня, комната, телевизор у окна, диван у стены. На кухне шкаф, в нем жестяные зеленые баночки, на них белой краской написано – сахар, перец, соль. Чашки лиственного цвета, с белой полосой посередине, словно перевязанные лентой по беременной талии. Шкаф, обклеенный обоями под дерево, висел над плитой, как скворечник. Белый стол под клеенкой, кресло, в нем любила сидеть моя сестра, круглая решетка радио в стене. Оно включалось само по себе, оглашало время и новости и на полуфразе отключалось по-стариковски в долгий сон. Все наши выходные были одинаковыми. Она готовила всегда одно и то же, то, что мы любили. Мама делала такое же, но не такое. У Альки всё было маленькое, аккуратное, красивое.

Она пекла шоколадный пирог или шарлотку с яблоками. Отдельно взбивала крем. Хочешь – с кремом, хочешь – без.


Зимой стелила на полу большое стеганое одеяло. Мы ложились на одеяло, опираясь локтями на подушки, выключали свет и смотрели телевизор. Совсем к ночи грели чай и пили его с пирогом. Как она хотела, чтобы нам было тепло! Приносила еще одеяла, укрывала, подтыкая так, чтобы не оставалось щелей для сквозняков. Мы спали на диване, она на кресле. Его можно было раздвинуть в длину, но оно всё равно было короткое, неудобное. Утром снова разговоры, чай, пирог, радио.