Четыре с лишним недели он провел один на один с дружелюбным бестолковым псом, звенящей летней подмосковной тишиной, наполненной сверчковым стрёкотом и ночным жабьим треском. При всем желании он не мог бы признать эти жаркие недели прожитыми зря, потому что неожиданно обнаружил, что наедине с самим собой и глупой собакой почти не чувствует паники, какую непременно нагнали бы на него люди, которых он двадцать лет звал своими друзьями. Панику впускать было нельзя. Паника всё бы испортила.
Первая же затяжка наполнила рот неприятной горечью. Хотя бы кофе стоило сварить, сказал он себе с негаснущим раздражением и по пути к кофеварке неожиданно подумал о женщине, приходившейся матерью мальчику, звенящему сейчас бутылками в прихожей; она ненавидела эту его привычку курить до завтрака, и чтобы не расстраивать ее, он долго, несколько лет подряд, через силу по утрам заталкивал в себя еду, хотя никогда, сколько себя помнил, не чувствовал голода раньше полудня. Со временем кому-то из них – кому? – надоел этот утомительный ритуал: то ли она устала о нем беспокоиться, то ли он перестал бояться ее расстроить, и с дурацкой пищевой прелюдией, предшествующей первой утренней сигарете, оказалось покончено задолго до того, как они перестали вместе спать и делать вид, что всё еще любят друг друга. Спустя десять, кажется, лет после развода эта лицемерка закурила сама и дымила теперь безо всяких ограничений; во время их (нечастых) телефонных разговоров то и дело слышались щелчки зажигалки и знакомые любому курильщику паузы между словами. И на балкон ведь не выходишь, я же слышу, не выходишь ни на какой балкон, возмущался он, и она, смеясь, отвечала – отстань, Рогов, женщина в моем возрасте может позволить себе хотя бы один полноценный порок. Теперь, на расстоянии, ему и правда казалось, что пороков у нее было не так уж и много.
В слегка запылившемся жерле кофеварки обнаружилась полная чашка остывшего кофе с осевшей сморщенной пеной. Он попытался вспомнить, когда именно последний раз подходил к кофеварке – вчера? два дня назад? – и не вспомнил. Выплеснул маслянистую жижу в раковину – на белых чашкиных бортах осталась противная жирная полоса – и почувствовал легкий приступ тошноты. С аппетитом последнее время не очень складывалось, желание что-нибудь съесть или выпить сделалось непрочным, летучим и пропадало из-за любой ерунды. С кофе, похоже, в этот раз ничего не выйдет, подумал он безрадостно, а жаль. Голова была тяжелая, веки щипало, и впереди маячил длинный день в компании жизнерадостных малолеток. Спал он накануне плохо и мало. Сразу после полуночи разразилась первая за бог знает сколько безвоздушных летних ночей прекрасная, яростная гроза, и вместо сна он несколько часов просидел под распахнутым настежь окном, глядя в чернильное фиолетовое небо и жадно слушая, как дождь сильно, волнами бьется в металлические скаты крыши, чувствуя кожей, как он плюется сквозь открытую раму острыми ледяными брызгами, вдыхая рвущийся снаружи густой запах мокрой земли.
Неприятный Гордеев, успевший уже где-то разоблачиться и являвший теперь взорам расплывшийся торс с тугим выпирающим животом – когда он успел так разожраться, ему же и тридцати еще нет? – возник в проеме между гостиной и кухней, виляя бедрами и фальшиво насвистывая арию заморского гостя. На голове у него раскачивалось пластиковое ведерко магазинного шашлыка, которое он придерживал одной рукой, как индийская красавица с кувшином. Добравшись до Рогова, он обрушился на одно колено и, стащив со своей плоской макушки тяжеленное ведро, простер его к Рогову, вытянув руки.
– Куда его, Михалыч? – спросил он фамильярно.
– В помойку? – предложил Рогов с удовольствием. Даже сквозь мутный пластик видно было, что шашлык тошнотворен. – Пять килограммов свиного жира в уксусе, малыш, – это вещь совершенно несъедобная. Этим даже жалко пачкать шампуры.
Гордеев на «малыша» не обиделся. Поднявшись на ноги с необычной для толстяка легкостью, он озабоченно воззрился на ведро и сообщил после некоторой паузы:
– Ты понимаешь, Михалыч, собирались как-то впопыхах.
– Я говорил ему, пап, что ты не одобришь, – весело сказал Ванька, но, обернувшись, Рогов увидел, что улыбка у него напряженная, почти виноватая, и ругнул себя. Мог ведь раз в жизни и притвориться, конечно, мог бы. Всё равно ему, похоже, удастся заставить себя проглотить разве что кусок или два.
А еще можно было бы протянуть руку и похлопать сына по плечу. Взъерошить замысловато стриженые светлые волосы – красит он их, что ли? Даже в детстве они были у него темнее, чем сейчас. Но шумный Гордеев уже снова пыхтел и возился, отколупывая запаянную шашлычную крышку, бормоча «ну подрезать же можно… отсортировать там… не всё же жир». Крышка с тихим хлопком отстала, в воздухе разлился резкий уксусный смрад, и тогда Рогов, стараясь не дышать носом, сказал:
– Ну вот что. Вы давайте приберитесь пока, посуду там помойте. Девчонок своих устройте. А я на рынок.
– Девчонки – не наши, – вдруг хищно сказал Гордеев и раздул ноздри. – Они пока такие сами по себе девчонки. Но мы их устроим! – пообещал он, воодушевляясь с каждым словом, и вывинтился из кухни.
– Глупо вышло с мясом, – расстроенно сказал Ваня, когда они остались одни.
Да ладно, хотел сказать Рогов, к черту мясо. Плевать на мясо.
– Магазинный шашлык безнадежен, – сказал он вместо этого. – Не вздумайте Боба им кормить, пока меня не будет. Уши оторву.
Мальчик свесил голову, и Рогов, обходя его, все-таки поднял ладонь и осторожно опустил ее на широкое теплое плечо и несильно сжал.
Солнце ударило его по глазам, обожгло незащищенную роговицу и безжалостно воткнулось в кожу, и он покрылся противным липким потом мгновенно, не успев пройти и десятка шагов. Откуда-то из недр дома слышалось зловещее гордеевское уханье и визг очевидно устраиваемых девчонок. Нагнувшись, он взялся за ручку подъемных гаражных ворот, и на металлический шелест сработавших пружин из-за угла торопливо вылетел Боб и немедленно принялся деловито путаться под ногами. Ну еще бы, сказал ему Рогов, без тебя-то как. Залезай, но чтобы я тебя не слышал. Всё подальше от этого смертоносного шашлыка.
– Чумовая у вас машина, – сказала девочка в сандалиях, когда они с Бобом выкатились из гаражной тьмы на солнце. – Я люблю, когда без крыши.
Майки на ней по-прежнему не было. Она стояла, прислонившись голой спиной к шероховатой стенке гаража, и ему вдруг пришло в голову, что она всё это время была здесь, а он просто ее не заметил, и почему-то почувствовал неловкость, как будто его застали за каким-то не вполне приличным занятием. И потею еще, как свинья, подумал он и ответил – быстро, чтобы поскорее заполнить паузу:
– Это «Рэнглер». Во Вторую мировую был такой легкий американский внедорожник – «Виллис», страшно популярный. А когда война закончилась, ребятам жалко стало отправлять идею в утиль, и они его приспособили…
Пока он говорил, она, рассеянно улыбаясь, дернула на себя пассажирскую дверь и уселась рядом, не поинтересовавшись даже, куда именно он собрался, так что и ему показалось бессмысленным перебивать самого себя затем лишь, чтобы сказать пару слов о зловонной уксусной свинине, и они просто поехали – сначала за ворота, а затем по зажатой между нестрижеными кустами проселочной дороге. Боб с широченной улыбкой на рыжей долгоносой морде млел на узком заднем сиденье и ловил щеками встречный ветер. Выехав из деревни, Рогов поддал, наконец, газу и слегка повернулся к ней:
– В общем, за шестьдесят лет тут от «Виллиса» осталось немного.
– Двигатель по-прежнему слабоват, – сказала она вдруг и посмотрела ему прямо в глаза. Радужка у нее была неопределенного цвета, то ли светло-каряя, то ли, черт побери, даже какая-то желтая, а ресницы черные и густые, как бахрома на бархатном платье. – Два и восемь литра, – сказала она задумчиво и серьезно, – мало для двухтонной машины. Есть еще три и шесть, но только в бензиновом варианте, а вы же дизель любите почему-то.
Рогов не удивился. Вот, значит, как, подумал он, искоса взглянув на ее бесстрастное лицо, и опять перевел взгляд на дорогу, и только тогда она засмеялась – хорошо, чисто и положила маленькую темную ладонь на рукав его влажной рубашки.
– Это Ваня. Полдороги выносил нам мозг этим вашим «Ранглером». Я ни слова почти не поняла из того, что сейчас сказала. У меня просто память хорошая.
Дорога вильнула, взмахнула последними высокими деревьями, и впереди показались ободранные вагончики деревенского рынка. Съезжая к обочине, Рогов обнаружил, что улыбается. Мучившая его с утра злость растворялась, как кусок сахара в кипятке.
Пока большая смуглая продавщица легкими, скупыми взмахами остро заточенного топора рубила для него баранью ногу на деревянном прилавке, он отступил на шаг и выглянул в проход между жмущимися друг к другу палатками, чтобы увидеть свою припаркованную машину и девочку, уговаривающую негодующего Боба не орать. Она стояла на коленях на переднем сиденье, развернувшись к псу лицом, и держала его за ошейник, а потом посмотрела на Рогова и подняла в воздух сложенные колечком пальцы – о'кей, порядок, всё под контролем. Спит с ней Ванька или не спит? Не может быть, чтобы Гордеев. Этот идиот нес еще что-то про «девчонки сами по себе». Нет, точно не Гордеев.
– Готово, мой хороший, – нежно сказала продавщица и без усилия, одной рукой сняла с весов увесистый пакет. – На девятьсот пятьдесят рублей. Давно тебя не было, я думала, уехал.
– Спасибо, Наилечка, – ответил он, отсчитывая деньги. – Я теперь уже никуда не уеду.
Возвращаясь к машине, он подумал, что вторую девчонку даже как следует не рассмотрел.
На мытье посуды они, разумеется, наплевали. Неприкаянные городские дети, ошалевшие от солнца, кислорода и пригородной расслабляющей неги, они выволокли на веранду нетронутые с прошлого лета пластиковые шезлонги, но так и не улеглись и просто разгуливали вокруг. Роговская безымянная спутница – Ванька, балбес, и не подумал никого представлять – выскользнула из машины тут же, стоило им въехать в ворота, и не оглядываясь сбежала, словно торопясь наверстать у