Не оттого ли в центре романа — старение и смерть, а любовь, желания, страсти оттеснены на периферию или поданы в несколько карикатурном, «дюрренматтовском» освещении?
Перед тем как уйти из жизни, Зуттер дважды падает, и падения эти обретают символический смысл. Первый раз это случается, когда неизвестно кем выпущенная пуля пробивает ему легкое (тогда-то, придя в себя, он и решает разобраться в себе и других и на время отвлекается от депрессии); второй раз он спотыкается в гостинице об урну с прахом покойной жены. «Культура дискретности» так и не позволила ему поддаться чувственным соблазнам, поджидавшим его в номере в образе молодой привлекательной калмычки, и сохранить верность если не жене, останки которой всегда при нем, то хотя бы самому себе, своей «идентичности».
Романом «Счастье Зуттера» Мушг подтвердил верность главной, сквозной теме своего творчества. Тема эта — истощение гуманизма, дефицит искренности, участия и душевной теплоты в мире, где царят или холодный расчет, или буйство неуправляемых страстей. Он по-прежнему пишет о трагическом разладе в сфере частной и общественной жизни, о задавленных обстоятельствами и экзистенциальной виной людях, преимущественно интеллигентах. С помощью юмора, иронии, сарказма он будоражит воображение, воспитывает в читателе критическое отношение не только к выходящему из повиновения современному миру, но и к отчаянно-безнадежным попыткам человека этот мир стреножить и усмирить. Стержнем его творчества был и остается пусть и изрядно потрепанный, основательно оскудевший, временами даже как бы стесняющийся самого себя, но — гуманизм.
Адольф МушгСЧАСТЬЕ ЗУТТЕРА
Посвящается Зигфриду Унзельду
Не бойся. Я спрашиваю тебя только о том, о чем ты не можешь рассказать.
Часть перваяПредостережение
Первый раз телефон зазвонил второго ноября, спустя пять недель после смерти Руфи, день в день. Между двумя этими событиями Зуттер не усмотрел никакой связи. Но время — 23 часа 17 минут — осталось в памяти, потому что на следующий вечер звонок повторился с точностью до минуты, и с тех пор Зуттер мог бы сверять по нему часы.
В этом, однако, не было необходимости, так как настенные часы в комнате, на которые он поглядывал сперва удивленно, а потом с раздражением, секунда в секунду сверяли свой ход с импульсом, который они, если верить инструкции по эксплуатации, получали откуда-то из-под Франкфурта, то есть с расстояния в пятьсот километров. Вопреки своим привычкам Руфь заказала эту игрушку в одной рассылочной фирме, быть может потому, что невероятная точность отсчета времени забавляла ее и отвлекала от мыслей о краткости отпущенного ей срока.
Когда раздался звонок, Зуттер сидел в «кресле сказок». Кресло, доставшееся Руфи в наследство от тети, получило это название потому, что больная устраивалась в нем, когда он читал ей вслух сказки; он делал это каждый вечер, чтобы избавить ее от страха перед надвигавшейся ночью. Нередко случалось, что она, пока он читал, неожиданно впадала в полудрему, чего обычно трудно было добиться, несмотря на всевозможные лекарства. От сильного снотворного, которое прописал ей врач, она отказалась: «Я, пока еще жива, не хочу засыпать мертвым сном».
Теперь в «кресло сказок» усаживался с книгой он сам и ловил себя на том, что пытается устроиться в нем в той же позе, в какой сидела Руфь, но его длинные ноги никак не умещались в кресле с высокими подлокотниками.
Он читал детективные романы, целую стопку которых обнаружил в подвале. Там они пылились со времен его студенчества. Он покупал их перед экзаменом по правоведению, проглатывал за два дня и шел покупать новый, хотя каждый раз, прежде чем отправиться в английский книжный магазин, давал себе клятву, что эта покупка будет последней. Прочтет и начнет работать, только работать — и не заниматься ничем другим. Вместо этого он забирался в свою каморку и прочитывал один томик в полосатой зеленой обложке за другим — так курильщики, докурив одну сигарету, прикуривают от нее следующую. Курить он бросил десять лет тому назад. В одно прекрасное утро он вдруг не захотел лишать себя всего того, от чего, как ему представлялось, его избавляла сигарета. Он почувствовал себя виноватым, когда понял, от какого удовольствия отказался, но чувство вины, вызываемое курением, было еще сильнее. Однако от наслаждения французской сигаретой не осталось ничего, когда через неделю ему удалось избавиться от этой привычки.
Но, похоронив Руфь, он снова оказался во власти неодолимой жажды чтения. Вместо того чтобы, как он собирался, навести порядок в доме, прибраться в комнатах, Зуттер застрял в подвале, наткнувшись на стопку детективов издательства «Пингвин». Их сюжеты он забыл, хотя от этого они не стали свежее. При повторном чтении он с особым интересом следил только за тем, как было обставлено убийство, и именно поэтому все читал и читал, не переставая. Он внушил себе, что неодолимо влекут к себе не сами эти истории, а те отложившиеся в них жизненные обстоятельства, в которых находился он сам, когда в молодости проглатывал томик за томиком. Таким образом он как бы охотился за временем своей собственной юности. Но ведь он потерял его четыре десятилетия назад, за чтением этих книжонок. Тогда он читал так же бессознательно, как и теперь, и с той же целью: чтобы отодвинуть мысль об испытании, которое вызывало в нем отвращение, и в конце концов совсем о нем забыть. Но забыть о себе самом в шестьдесят шесть лет не так-то легко. Поэтому он держал перед глазами книжку.
Когда в кресле сидела Руфь, оно обычно стояло в полумраке. Он устраивался напротив на табуретке, лампа, стоявшая между ним и Руфью, бросала свет только на раскрытую книгу. Свет достаточно сильный, иначе строчки расплывались бы при его близорукости. По этой причине кресло погружалось в глубокий мрак, и иногда создавалось впечатление, что в нем никого нет. На Руфи был халат из цветастой ткани, узором напоминавшей обивку кресла в стиле модерн. При дневном свете ткань выглядела бы оливковой и цвета охры, а обивка — лиловой и фиолетовой. Но Руфь и днем умела избегать света. Когда он читал, она прятала исхудавшее лицо в складках халата, и можно было подумать, что голова ее с густыми черными волосами, выдержавшими сеансы химиотерапии, погружена в чашечки вытканных тепличных цветов.
Это шафран, объясняла она, хотя он предпочел бы говорить о крокусе; цветы на обивке тетушкиного кресла она упорно называла осенними безвременниками. Кто читает больной сказки, тот не должен спорить с ней о ботанике. И кресло она называла так, как когда-то ее тетя называла весь дом: резиденция. Моя резиденция — руина, Зуттер.
Руина, Руфь? Обычно это слово употребляют во множественном числе — руины. А не назвать ли тебе кресло обломком, раз оно у нас некомплектное?
В своей некомплектной «резиденции» она становилась «все меньше», это было одним из ее устойчивых выражений, которое с приближением смерти она употребляла все настойчивее. «Я становлюсь все меньше, Зуттер, не смотри на меня. Смотри в свою книгу, читай дальше Гевару».
Этот оборот речи долго приводил его в замешательство.
И вот теперь он сам сидел в кресле и читал, не отрываясь, книжонки о кровавых преступлениях. Для этого ему пришлось передвинуть торшер туда, где сидела Руфь, — единственная перестановка в доме, которую он предпринял за эти полтора месяца. Он не мог заставить себя взяться за уборку, поэтому так и не приступил к ней. Достижением было уже то, что он, кое-как поев, относил посуду на кухню, чтобы глаза, отрываясь от страницы, не наталкивались на уже явно угрожающее запустение. Читаешь, а кажется, будто не читаешь; не читаешь, а кажется, будто продолжаешь читать: собственно говоря, он лишь тупо смотрел на строчки, бегущие по страницам книги, точно легкое волнение по воде.
Случалось, когда он вроде бы читал при свете лампы, его ни с того ни с сего вдруг охватывал страх. Тогда он с усилием поднимался из кресла и начинал ходить по опустевшим и онемевшим комнатам; ему казалось, что, если он еще хоть мгновение будет бездумно смотреть в книгу, жизнь вокруг остановится. Как бы нечаянно он забредал на кухню, радуясь, что его ждет там грязная посуда. Он так старательно мыл ее под краном горячей водой, словно доказывал этим свое присутствие в мире. Если чрезмерно горячая вода обжигала ему руки, он отдергивал их с наслаждением. Вода была еще живой и не забывала причинять ему боль.
Но второго ноября он беспричинно и сильно вздрогнул, когда телефонный звонок вырвал его из состояния отрешенности. Было уже поздно, он заметил это по своей возмущенной реакции. 23 часа 17 минут — кому пришло в голову звонить ему в такое время? Он не снимал трубку, круг его близких знакомых знал это. Люди, считавшие себя его друзьями, — чаще всего это были друзья Руфи — научились уважать его необщительность, хотя по выражению их лиц было заметно, что давалось им это нелегко. Они боялись, что он впадет в депрессию, именно эту участь они заботливо ему предрекали. Столь же естественным образом они были обязаны считаться с его уединением. Он не очень вежливо избавил их от обязанности «заглядывать к нему на минутку», когда они шли куда-нибудь, только потому, что на их пути оказывался он. Не беспокойся, Фриц, я справлюсь. Ну разумеется, дорогая Моника, будь так добра, не забивай себе, а заодно и мне голову моими проблемами.
Поселок «Шмели» был когда-то спроектирован архитектором Шлагинхауфом, человеком левых взглядов, с мыслью о растущей общности отвечающих за свои поступки людей, и его действительно построили с расчетом, что он простоит девяносто девять лет, зато цена была вполне сносная. Уже через десять лет Зуттер и Руфь, менее всего подходившие для утопии о жизни в коммуне, были единственными, кто все еще оставался в этом поселке. Товарищи по коммуне расстались, развелись, преуспели, во всяком случае выехали, переселились в другие места. Но многие сохранили прежний дух товарищества, хотя бы в виде чувства вины, и вот теперь они, словно добрые духи, стучались в дверь к жившему в одиночестве Зуттеру.