Щенки. Проза 1930-50-х годов (сборник) — страница 3 из 27


Вечерняя прогулка. 1960. Б., тушь, перо. 42x59


I. Хутор



«Зачерный жук – на коновязи пук, сноп, сбился с пути, в лозняке на боку В высокой воде в осоке. Опутан с головой – над теплой, тихой – лапа с желтыми когтями».

Верблюды за листьями ступают по воде. Не сгибая шеи. Держат вверх и налево, и налево, вверх к жаре.

На горе шумит папшоя. Над крутой глиной за муром из белого известняка стоит хутор. Над каменьями стены свесились ветки с оборванными черешками склеванных вишен; из-под листьев глядят, отражая небо, красные с зелеными мушками, нагретые солнцем. Между низкими стволами ведет дорожка от перелаза к калитке и во двор к заднему крыльцу дома.

Из холодка на солнце перед верандой растут петушки, розовый шиповник и мальвы. Мимо, в сад, в траву ладонями в землю. Но стало жарко. Дона говорит:

– Я принесу платок и вытру пот.

Она встает с травы на высокие ноги и идет на каблуках к дому. Пыль одевает туфли. На половицах она их сбросила и ставит у кровати.

Пыль забилась между белыми пальцами. Она ступает на холодный пол и толкает туфли ногой под кровать и ушибла палец. Прислушавшись к дыханию в соседней комнате, она открывает дверь и разглядывает спящую Таню. Потом, вернувшись, из-под холодной подушки она достает белый платочек и идет, неосторожно, корча ступни на камушках, к саду, к лежащему в траве, и нагибается над ним. Он вытянулся навзничь.

В тени его головы четыре красных муравья ползут между красными внизу, белыми в середине стеблями, зелеными сверху. Из темноты, сцарапывая крохотные пылинки влажного чернозема тонкими ногами, тащат труп большого жука, полупустой внутри – у него выедено брюхо. Все осталось, ничто не изменилось. Шея Саши закинута, круглый подбородок торчит вверх.

Дона провела платочком, прижимая ко лбу, губам, махнула по носу. Он открывает глаза и спрашивает:

– Ты ее смотрела?

– Да, я взглянула, она опять спит.

– Что мы с ней будем делать?

– Пусть она думает сама.

Внезапно Саша ударил Дону под колени, ее ноги подогнулись, и тянет к себе. Она опускается рядом.

По канаве проплывают длинные листики вербы, две рыбки по теченью в тени к Днестру, к глине.

Вокруг верблюдов разлиты лужи. Бородатыми мордами они тянутся к воде.

Нет величественней картины, чем лодка, пристающая к берегу.

Старик выходит в широких штанах. На его голове висит лопух. Он облил голову, сидя в лодке, наклоняясь за борт, придерживая бьющую с брызгами проволоку. Затем он тащит ее из воды, и лодка движется вперед.

Вода струится по шее, по облупленному носу, висит на седых бровях, мутная на желтых усах от табака, на зеленых щеках под лопухом. Глаза глядят на синее небо. Он подходит к верблюдам. Они убыстряют шаги.

Их шерсть торчком стоит на горбах. От солнца сухо в кудельках, в волосах, скрепленных трубками[11] грязи, и в шерстинках протертых лысин.

Душно с пылью без пота, с висящими языками из черных бород, с широкими глазами и ртами и с кровавым кляпом в ноздрях. «Налево, налево, шагами в тишине. Кругами, кругами – так что очень темно».

Вода несется сбоку в зеленую осоку. Лужа по колено. Он снял сапоги и шагает к ним, разгоняя круги. Грязь проступает со дна между пальцами. Опершись на палку, он глядит, как верблюды обходят кругом столба и, ведро за ведром, голубая вода бежит по канавам.

Опуская и поднимая головы, они переставляют ноги. Близко к вечеру.

Старик идет к перелазу. В саду он срывает широкими пальцами две красных цыганки[12]. Подходя к дому, он кричит: «Детка!» Но внучка спит. А Саша и Дона ждут с едой. Над столом висит голубая картина, писанная маслом – две высоких пасхи, облитые сахаром, цветные крашенки на блюде и мисочка с сырной пасхой. На столе стоит тарелка, а в тарелке виноград. Кончили кушать грудинку и едят малай[13] с корицей и медом.

Дона держит в руках два персика, мнет их и согревает, и говорит:

– Завтра будут синие. Оставь, диду, ключ от погреба. Я возьму наверх вина. Велю сварить кукурузу. Будете есть с кагана. Ну, дед, иди спать, а мы с Сашей пойдем гулять.

Он подсадил ее на перелаз, обнял левой, целует глаза, хватает кончики волос зубами, губами – пальчики.

– Тебе сегодня весело?

– А тебе разве нет? Расскажи, чего ты там насмотрелся?

– Да я почти не раскрывал глаз.

Суслик вырос столбиком у норки. Стоит на горе.

– А ну, засвисти, засвети ему камушком – испугай. Не убивай.

Он спрятался. Небо темнеет. Между белеными стволами в местечке зажглись огни.

– Милая, драгоценная детка…

Они подходят к лодке. Тихо спит дочка.

– Ты сыта, Доночка? Стой, у меня в кармане яблоко.

– Саша, откуси, дай мне.

– Дона, домой, стало сыро.

И они открывают дверь и, не зажигая света, подошли к кровати.

Там на спинке мозаикой набран павлин, распустивший хвост. Они садятся рядом на полосатый коврик.

– Сверх меры, медленно, потише, чтоб хватило надолго. Нет. Ну, разгорись, повернись ко мне, наклонись. А ну, ближе. Я до тебе огырком[14], ты до мене…

– Ого-го! Что там за шум?

– Это дед ходит. Дед, тише. Деду, а, деду? Что ты не спишь? Он с лампой выходит на балкон:

– Боже мой, как больно, как больно!

– Кому? Что это?

Старик говорит:

– Капусту покрали. Йисты, йисты! А, чтоб они, прохвосты! Этого мне не хватало…

– Как хочется есть!

– Что это, кому? Что-то сюда вмешалось.

Дона: Ну вот, капуста.

Старик: Чтоб они подавились!

Саша: Да, в самом деле!

Дона: Ну вот, помешали. Я хочу спать. Поговорим завтра.

Старик уходит.

К счастью, вода ударилась в дамбу. Ребра о камни. Прибило щепку, выплеснуло тряпку.

– Что это, что это, откуда?

– Листочки играют…

– Да нет, милый, перестань…

– Ах, доро.. доро… гая, дай, дай язык поглубже, дай лапки. Вот уже пять лет, как медведя нет.

– Как сладко, как сладко.

И оба шепчут:

– Так и будет без конца.

Оца-дрица-оца-ца!

II. О первом щенке

Сложивши лапы на животе, щенок на спине плывет по реке под черным ветреным небом между крутыми берегами три дня и три ночи. А за ним остался сгоревший дом. Уголками, зелеными стрелками пробивается сорная трава, разрывает землю и заполняет двор. Кукурузные стволы опутаны. Тонкий сок из земли оскудевает. Кукуруза сохнет. Никто не снимает, кочаны теряют зерна. Желтые зубы, падая, умещаются в темных ямках и гнездятся под живой, выросшей травой.

Поле глохнет, небо опускается на крыши. Листья кустов редеют, проступают сухие ветки. Ветер их качает с шумом. Окна зияют из черных стен. Вода перекатилась через дамбу. Ребра о камни, щенок раскинул лапы. Подбородок дрожит на жестком, и капли собрались на черном носу.

«Ни мелко, ни глубоко, берега за туманом, и темнеет; почернело под когтями, течение прибрело; покружилось, замерло». Над ним сияет масса звезд; хвост свисает в воду. «Только настанет утро – я встану и пойду». На этом он заснул. Камни уткнулись в спину. «Ворочаться не надо – там острия». Камень скатился и ударил в бок. «Надо тихонько ждать рассвета. Лучше спать. Вот и утро. Наступило». Он побежал со звоном когтей по мостовой к конюшне под деревянной башней и там увидел белых лошадей. Из них один жеребенок стал перед ним у входа и спел ему громко песню:

На высокой красной горе

Жеребенок вытоптал дорогу,

На дороге у белого камня

В будущем мы встретимся с братом.

И дальше: на темной площади торчал кол, гладкий столб, и на нем вверху сидела ободранная сова в красных вкусных каплях, полная мяса.

Он полез вверх, раздвинув лапы на аромат, и вдруг неудобно – как высоко!

Сова взмахнула крыльями и, голая, улетела.

Он пробует прыгнуть вверх, выше, задравши голову – ночью сверкают звезды. И упал спиной на острия, и не мог пошевельнуться. «Значит, еще не утро? – так как все болит». Камни уткнулись в спину.

После ночи рассветает. За горой солнце загорелось через черви, листья забелели жаром. «По траве через стебли на́ воду гогот сверху, из кустов лошади на поводу. В воду в брызгах. Пусто б было всем, кому не больно». Кузнечики подняли стрекот, улитки вцепились в стебли и на дорогу – сбивая пыль на лепестки подсолнухов, сухой колючий куст раздвинулся – выходит, продираясь длинными руками, человек в сером ватнике в дырах; калека, видно, голодный, с обвязанной от холода головой, или больной, так как желтая кожа и пепельные щеки, глубокие дыры под бровями и закрытые глаза, глазами – не взгляд, а на ощупь – по бокам. Он ищет петуха или щенка.

А щенок искалечен.

«Сейчас я вскочу. Лучше не пробовать! Во все стороны вода – куда ни глянь, а податься некуда. Светлое небо за берегами. Ни холода, ни неба – страшно».

Телу жарко, нельзя подняться. Он мог бы поползти, но калека повернул к местечку и ушел. «Только бы встать. Ни лисиц, ни зайцев. Я хочу на гору, в листья, в траву. Уйти отсюда. Господи спаси! Добежать до дерева. Доползти. Так в воду же, сейчас в воду к воде, под воду, вниз, вниз, скорей, раскрывши рот. Только бы встать не лишенным движения. Медленно идти, согнувшись вверх, к горе, к бруснике в каплях в серебре, в серебрянке, серебрее, в серых брызгах собирая, что я! Жаться к сторонке. Я б не гнался за зайцами, я бы прятался в листьях. Вечно на тихом донышке на земле, дыша, мне было б хорошо. Я не буду… что? Не буду – меня бить? Меня? – себя? Меня вокруг… А заяц, а сова? Я не буду. Простите, отпусти… Я не могу подняться; как печет солнце!»

И все ни с места. Он не может свалиться в воду. Кости, разъятые, сбиты вниз из ямок круглыми выступами с растянутыми связками, окружены подушками. В пустотах ужасная жидкость. Пространства между сдвинутыми частями заполнены разросшейся желтой тканью. Два острых конца расщеплены, и костные лучики вонзились далеко в расступившуюся, лишенную красной крови полоску мяса, насквозь пронизанного белыми подтеками. «Не сдвигать все это, никак не сдвигать». Только он двинулся – все сместилось, сухожилья вывернулись, натянулись на круглые выступы костей. Кровь проступила в щели до кожи, в разрывы кожи, шкура содрогнулась изнутри, и он кричит от боли.

«Раз по камни не на меть разрешите выть. Разреза реши из воды морда по камню боли боли твердо. Раз бо то перед тем под том под твердым том раз по ту и за него, а потом за листа, листами тонко, тени тень кто за листом полсотни с открытым ртом так и сдохнешь. Смилуйся! – не греши! Не ищи. Не ешь. Нет, пойму, пойму… срал я на тебя. Ох, больно, больно, от страху, любимый. Не жаль, не буду, жаль… Смилуйся».

III. Еда

В рядах дарах рыды из дыр. Из ям. В ямах кочки, чашки; сведены кишки.

До донышка пусто; растет капуста.

Ступи ступи шагами, шагами в тишине ни зги огородом очень темно.

Вырстелем нуям танеем. Сульте ни тульте ниниб никогдаб. Скульти по чулпым. Кули в пакули.

Капусту в зубы арбузы

На капли крови порцыжи

На корки в жмени расскужи

По крустам по кустам расскросьте

По небу поденем хлебом

Дахи вздохи влаз в хутутух

Кух кух горлышко петух. Петушок на огонь без перышок.

Скати скатку, сад в пересад, перелаз за яблони задами за дом.

За калитку открыто прытче чегла; сверкла; свеколка в огороде. Наклонясь над огнем без котла, протянувши руки, очисти бурак, и тонкие красные стебли разорваны вдоль на части. Их пробуют на зуб и морщатся, и свернулись на разломленных, перееденных огнем сучьях. В огонь, растоптавши дым по земле, густой от сыроватых листьев с травой и с землей с корней – на оборванных – молодая картошка. Мимо котелка на золу и туда в воду – забулькала, подбрасываясь. Иногда пузыри сверкают огнем – высоко у стенок, взлетев. Люди в темноте.

Пробуравив последний лист, червяк выползает наружу. Твердая капуста распустилась, зеленое мясо расступилось. Он вертит красной головой на белом теле. Поднимает вверх длинное, сидя на кончике. Уголья рассыпаются. У ног людей гудит огонь. Сучья, листья гнилой капусты шипят и корчатся. А червяка уже сварили. Он прозрачен и распластался. Капустные головы катятся в мешки. Красные руки в черноземе с картошки отряхивают комки земли, черной, как антрацит. На рельсах далеко звенят буферами вагоны. Река шумит за спинами. Наевшись краденой картошки и супа из краденой капусты, голодные ложатся спать.

Утром тихо. Догорел огонь. Один отстал и уснул в кустах, не закрывая глаз, другие ушли через овраги в пустое поле. Запылились ступни. Арбузики царапают толстую кожу, оставляют вмятые следы, и там, где сгибается большой палец на растянутой связи, проводят красные порезы. Они нашли места костров за насыпью и спят до утреннего холода.

Близко от воды отставший проснулся. Темно. За пазухой он нашел стебель укропа. Страшно звать своих. Никого не слышно. Лучше найти их руками в саду, не выходя на дорогу.

Он пополз через бузину. На стволах холодных ив скользкие грибы, там в глубокой темноте лужи. Вдруг рукой он наткнулся на сухую грушу – вот счастье привалило! Он остановился, не поднимаясь, лег на живот и ест.

Но никого нет. Он забыл о них и стал еще шарить, долго, сучки, сухие листья, мокрые поганки, пурховки осыпали желтой пылью. Рассвело, и проснулись птицы. Он их слышит. Ему кажется, как раздуваются их горлышки и бьется кровь. Слышно, как их тонкие лапки стучат об ветки.

Он водит лицо на звуки с жадностью, но все разбегается, и, вставши с четверенек, шаркая ногами, он уходит.

Разлился свет из листьев, сверкнула река, промчался топот. Мимо него пробежали по дороге голые мальчишки. Босыми пальцами – следя, хлопая ступнями по плотной пыли. Она не высоко поднимается и быстро оседает на раннем солнце. Двое гадят на бегу, желтые куски падают на дорогу в пыль. Одному попало выше пятки. Внутренние части ног запятнаны. Другие со смехом перепрыгивают и оббегают. Они остановились над обрывом. Там лежит их одежда.

Они принесли винные яблоки из сада, кислые, в белых крапинках; двойные вишни висят на ушах, как серьги. Они бросают яблоки с откоса в быструю реку, ежась, входят в воду и плывут за ними.

Голодный вышел из ивняка и ощупью, вдоль дороги, перебирается через канаву. Его увидели из воды. Мальчики карабкаются наверх в глиняных пятнах на руках и коленях.

– Смотри, Петька, какой идет, в ватнике – это солдат. Дай-ка твои вишни.

– Зачем тебе?

– Дай, увидишь.

– Ну, бери.

Тот берет и загоняет вишню. Затем, подержав пальцами отошедшие обратно и обтянувшие ее края, отпускает, вишня показалась. Он кладет ее на дорогу и говорит:

– Подождем, он найдет и съест.

Мальчики с любопытством следят.

– Смотри, как он идет.

– Вот споткнулся на камень.

– Что он, в сторону?

– Нет, подходит. Сейчас найдет.

– Видишь – никогда не надо есть с пола.

– Вот штука – наступил на самую вишню и раздавил. А, вот что! Он слепой!

Он уходит по дороге к местечку. За домом вызванивает цепью лохматая собака. На открытом дворе лежит рядно[15]. На нем сидят молодые женщины в длинных юбках, скрестивши загорелые ноги, и чистят подсолнухи. Белые, сыроватые, пустые, плотные и легкие, летят один за другим на солнце под стену рядом с кирпичами кизяка[16]. Посреди рядна большая куча свежих, еще мягких семечек.

Дети подбегают, погружают быстро в черную гору руки и полный кулак с выскакивающими отдельно семечками бегом уносят за ворота. Женщины кричат за ними вдогонку. Соня, внучка Балана, играет с девочками. Они лузгают семечки у высокого столба, топчась по соломе. Одна из них замахала и зовет, все обернулись и побежали к воротам. На солнце в углу под белым муром сидит на земле нищий.

Они столпились вокруг. Он слышит их и просит хлеба. Пришедшие мальчики молча стоят. Один подходит к нему, затаившись, и лозовым прутиком с оставшимся на конце листком достает до шеи и проводит по ней. Слепой отгоняет муху. Мальчик увертывается. Дети смеются. Слепой поднялся, они отшатнулись. Он пошел к ним, они расступились и побежали за ним.

«Шумы кружатся, наткнулся на стену рукой». Наступает босыми ногами на камни: «Медленный звук повозки, быстрые шажки, и пахнет. Вот подсолнухи, вот хлеб. Темно. Через стену». Он пробует взобраться, осыпаются камни. Кто-то из детей подбежал и потянул его за лоскут рубахи, висящий сзади. Он опять уселся посреди проулка. Но он качается, не на что опереться. Он пополз, пока не добрался до стены, руки упираются в твердую глину. Трава торчит из щелей.

«Шумы все обступают». Он поднимает голову лицом высоко и просит:

– Дайте голодному хлеба.

– А ты нам что дашь?

– А я поем земли.

– Ну да! Земли? Зачем?

– Так… Покажу вам.

– Разве это можно?

Один говорит:

– Он брешет. А ну, я сейчас принесу…

Он возвращается с куском холодной мамалыги и подносит. Слепой слышит запах и привскакивает на руках.

– Нет, сперва покажи. А мамалыгу потом.

Тогда слепой роет под муром желтыми пальцами, скребет ногтями и, набравши глины, кладет в рот. Странно видеть, как он мочит слюной, жует пыльную массу и глотает. И возле рта мокрая глина. Дети кричат: «Не надо, не надо!» Другие рассматривают глину и сами пробуют на язык и выплевывают. Мальчиков в этом утверждает его лицо с грязными подтеками у рта.

Внучка Балана Соня тоже тянется пальцем, обмоченным слюной, к пыли у самой своей босой ноги, подносит ко рту, лижет и сморщилась. Вдруг она отвернулась, так как почувствовала слезы. Быстро оглядевшись, не увидели ли этого, она убегает; торопясь пролезает между двумя кустами крыжовника на чужой огород, вырывает белую редиску, надергивает укропу и набирает помидор, топча грядки лука и ломая стрелки. Никого не слышно. Хозяев нет. На дворе шумят у подсолнухов. Вот желтые огурцы. Она задирает короткое платье; шершавые листья, ползучие стебли кабаков царапают ей ноги, когда она приседает.

Она кладет в подол все, что попадается под руку. Быстро, чтоб никто не увидел, бежит обратно и выглядывает из-за стены. Никого нет. Дети разошлись. Слепой доел принесенный кусок. Она подходит, еще не отдышавшись, быстрыми шагами, и высыпает ему на колени из платья. Два зеленых помидора укатились. Она подбирает их. Он загребает к себе за пазуху и вытягивает к ней большое плоское обросшее лицо, но она уже убежала за стену и следит оттуда, как он ест.

Он встает, придерживая рукой пазуху, и прислушивается по сторонам. Она придержала дыхание, и он, нащупывая стену, уходит.

IV. Купанье

Балан спускается к Днестру вдоль мазанок. После вчерашнего дождя пахнут мальвы, белые и красные, махровые, как сердцевина кавуна. На присьбе девочки пекут глиняные плацинды[17] и лузгают семечки, выцарапывая прямо из белого мяса подсолнухов маленькими пальцами с землей под короткими ногтями.

Балан прошел последний дом местечка. Не сворачивая к хутору, он входит по белому муру на крутой спуск и увидел остров.

На деревьях еще висят поздние сливы и засохшие вишни. Между ними светят тусклые листья. Спуск уже покрыт красноватой пылью, изрезанной колеями. Навстречу подымается водовозная бочка. Она только вышла из воды, которой касалась нижним боком, и с нее падают капли, собирая вокруг сухую пыль. У здорового возницы мокрые от купания волосы упали по красному лбу. Он кланяется. Балан пришел на Днестр.

На той стороне в лозняке по узкой тропинке к берегу спускается перевозчик. Лодка на замке у перевоза ждет его. Не выходя к ней из кустов, он разглядывает реку.

В теплой быстрой воде купалось семеро. Кухарка Цонева на простыне вытирает махровым полотенцем с красной вышивкой тощую белую спину в жировых складках. Ее маленькая внучка вместе с Соней бегают голые по берегу. Вымазанные глиной до карих глаз, до черных кос, они устраивают каток. Обе размазывают жирную глину и таскают воду из Днестра горсточками, так что через пять шагов ее почти не остается. Потом они догадались брызгать на берег, стоя по щиколотку в воде; низко нагибаясь, они бьют по ней, задевая локтями ноги; каток лоснится под солнцем и скоро сделается скользким.

Петя, молдаванский мальчик, переплывает на остров, опуская руки лодочкой, выплевывая часто воду и разгоняя ногами желтые круги. Недалеко он останавливается и ныряет, ища чего-то на дне. Потом выходит, цепляясь за ветки, из воды на белых коротких ногах и поднимается к кустам лозняка резать прутья на хлыстики.

Перевозчик глядит дальше. Ниже по течению купается молодой Балан на лошади, а ближе к детям Дона – его жена. Она раздевается. Саша сидит верхом и понукает жеребца дальше. Тот нюхает ноздрями воду и мелко перебирает ногами. Вода коснулась его живота, и свисающие ноги хозяина зарываются в нее и желтеют.

Дона долго ищет мыло среди полотенец и платья. Закутавшаяся в простыню босая Цонева доковыляла до нее, помогает ей и складывает вещи. Дона ждет, повернувшись лицом к острову, и посматривает через плечо, не разгибаясь, не спускается ли кто из местечка. Лицо ее с выступившим потом темное, а на белой груди пятно загара. Высокие ноги, белые у бедер, загорели только до колен. Взявши мыло, она идет к реке, пригнувшись, но тут выпрямилась, пробует воду, ступает и зовет дочку. Девочки не слышат. Разыгравшаяся Соня уселась, смеясь, на глиняный скат и, держась за торчащие лозовые ветки, перепачканные жирной глиной, готовится покатиться вниз и хлопает голыми ногами, разводя их и сводя вместе. Другая из воды зовет ее и торопит. Услышав окрик матери, она выпускает из рук ветки, ударившие назад, и, оставляя за собой сорванные листья, съезжает вниз по гладкому скату и докатывается до воды, лежа на спине.

Она не встала, а ушла лежа в мелкую воду и тонкими руками и ногами, с которых сразу сошла глина, поднимает окутавшие ее брызги. Затем, протирая глаза и неверно ставя ноги в быстрой воде, сбиваемая ею, она бежит к матери.

Дона отошла на пять шагов. Вода стала ей выше колен. Она не решается окунуться, плещет на грудь и плечи, вздрагивает, наконец останавливается и, медленно приседая, погружается; по ней всползает холодное тесное кольцо, широкая рубашка, повязанная под грудью, вздулась и всплыла на воду. В левой руке она держит кусок мыла, покрытого белой пеной, а правой крепко трет спину и поясницу дочки, которая выгнулась, выпятив живот, и отбрыкивается. Ей не удается вырваться. Она упирается в скользкие плечи матери, но Дона, раздраженная ее сопротивлением, прижала ее к себе левой рукой, уронивши в воду мыло. Они слились друг с другом. Видны только черные головы и белые плечи. Дона кончает мыть и отпускает дочку. Та с радостью вылезает на берег. А Дона, взглядывая по временам на мужа, приподымается и опускается в воде. Всякий раз, что она подымается, рубашка ее облипает, а когда садится, вздувается вокруг нее.

Рыжий жеребец вытягивает морду, он уже глубоко в воде. Его голова сильно выдается вперед и напряженно поводит ноздрями. Саша повернул его в быстром теченье и спрыгнул с него в воду. Лошадь шарахнулась в сторону. Но рядом с ней показались плечи хозяина. Его белые руки уцепились за гриву и тянут уздечку.

Балан следит за внучкой, улыбаясь. Он жесткими пальцами вынимает из глубокого, грязного от табака кармана кожаный портсигар и набивает гильзу.

Перевозчик на той стороне опять загляделся на реку. Дона готовится выходить. Никого не видно. Она поднимается из воды во весь рост и идет, осторожно ступая и качаясь, когда попадает на камни, к берегу.

Саша еще возится со своим рыжим. Балан бросает окурок, догоревший до конца, так что хватало места только для двух пальцев – большого и указательного с длинными загибающимися ногтями, изрубленными продольными швами. Он повернулся в сторону местечка, чтобы дать Доне одеться, и отошел. Перевозчик тоже ждет.

Дона уже накинула круглыми руками свою юбку сверх прозрачной и ползущей по телу рубашки, с которой течет вода. Но она боится, что юбка из синей шерсти полиняет, поэтому, придерживая ее левой рукой, собранную на груди, она распускает туго обхватившую материю рубашки и, обернувшись спиной к спуску от местечка, скидывает ее вниз на грубое, постланное по сухой глине рядно, и перешагнула через нее загорелыми мокрыми ногами. Старуха Цонева заслоняет ее от реки.

Она выставила живот на солнце, потом нагнулась и стала вытирать ноги от бедер до колен, выгибая тонкую шею и взглядывая на спуск. Через полминуты она уже накинула сухую сорочку и опустила юбку. Цонева застегивает на ней желтую тонкую кофточку, вздувающуюся от ветра.

Тогда перевозчик выходит к лодке. Топчась босыми ногами по переломленным листьям свежей капусты, валяющимся в воде, заливающей ее дно, он вытягивает из реки блестящую водой и солнцем холодную проволоку и, равномерными движениями отталкиваясь назад, направляет лодку к Балану. Тот подтягивает ее крепкими руками к самой глине и, высоко поднявши ноги, влезает и медленно садится на кормовую скамейку не замечая мокрого пятна от лежавшей в воде капусты, проедающего чесунчу штанов.

Лодка спокойно переходит рукав реки. Перевозчик стоит на носу. При каждом ровном движении кусок проволоки с шипеньем появляется из воды и с него падает вниз масса искрящихся капель, а сзади проволока снова уходит в воду, в глубокую темноту, по мере того как лодка удаляется от берега.

V. Перевозчик

От песка с чертами проползших мидий[18] подымается красная тропа, затененная лозняком. С каждым шагом от Днестра становится жарче. Глина трескается, дорогу переползают арбузики на длинных змеящихся стебельках.

Балан и перевозчик выходят на верх, им становится виден весь остров. Плоские огороды пересечены тремя оврагами и прямыми каналами от колодца, по которым ярко разгорелась зелень. Капустная белая площадка прерывается там, где чернеют кавуны. Близко от колодца под вербой стоит шалаш. Балан направляется к нему по краю острова. Длинные тени лозовых веток пятнают идущих.

Перевозчик думает вот что:

«Я был очень неприятно застигнут, когда старик принес мне платок. Прежний дом стоял над рекой, работали два верблюда. С их ртов падала пена на капустные кочаны, и голубые жилы на руках старика потрескались от жары.

Сперва нужно через перелаз, и начали лаять собаки. У черной красные глаза. Она лежит в конуре за влажной крапивой. Перед конурой стоят две яблони со стволами, вымазанными вапном. Передняя правая нога у собаки перебита, а хвост сухой без шерсти, так что просвечивает красная кожа. Из-за второго забора, сплетенного из засохшего теперь лозняка, отозвалась другая собака. А первую звали Цыган.

На базаре воняли мясо и кровь, собравшие мух. А здесь пахнет рекой. В самом ее истоке на горе, задолго до водопада, когда она еще ручей, бегущий по степи, я видел длинные цепочки лягушечьей икры. Притом несколько теплый туман, сквозь который, как здесь сквозь жару, долетает холод близкой воды. Надо снимать сапоги, и ноги, красные и вспухшие от ходьбы, делаются белыми, если сразу в воду. Она текла под дождем, и еще вчера куры прятались под кусты крыжовника и хохлились от тяжелых капель.

Сами капли похожи на крыжовник. Там он был великолепный.

Пока моя мать услужала старухе, я пошел в сад к кустам. Выглядывая из-за веток, я осмотрел дом за стволами. Крашеные ставни закрыты. На холодных потолках внутри острые лучи от окон. В комнатах не было мух. Здесь за окнами гудели пчелы и дрожали яблони, а с базара шел звон.

Я сел в траву под кустом понезаметней и стал срывать и есть крыжовник. Я торопился, он был кислый, сладкий, волохатый и лопался на зубах. Нельзя было кончить, но я съел много. Тогда, развернувши платок, который мне дали на праздник, и набравши полный, я связал его уголки и понес к муру. Там я положил его в траву у перелаза и прикрыл лопухом. После крыжовника мне захотелось пить. Боясь войти в большой дом, я увидел в сенях, разделяющих хату кухарки на две половины, полное чистое жестяное ведро. Рядом стояла тоже жестяная кружка. На глиняном полу под скамьей было небольшое темное пятно от пролитой недавно воды. Я зачерпнул кружкой, выпил все и черпнул снова.

Вдруг я услышал, что по двору идет старик. Он держал в руке мой платок. Узелок, полный крыжовника. Он спросил:

– Кто это оставил?

Мне было жалко платка, и я ответил:

– Я.

Он подал мне узелок молча и пошел в дом. Зачем мне это? Я спускаюсь к берегу. С чем обратиться к молчащему человеку? Неспрошенный на все, что слышит, должен отвечать молчанием. Я спускался к берегу за листьями молча, дыша тихонько, обнимая не руками, а глазами. Я видел белое голое тело. Я не мог шевельнуть ни ее рукой, ни веками, ни поторопить, ни замедлить, ни приблизить, ни отдалить и не мог сам оторваться.

Будь они прокляты, за кем я тянусь молча, неспрошенный, дыша потихоньку, обходимый молчанием в ответ на крики, молчаливым удивлением, забывчивым, не интересующий. А они мне интересны. Этого я не скажу никому.

Освещенная солнцем Дона входит в воду. Тонкие колени в чужих бегущих пальцах. Теплые слои ласкают кожу выше.

Повороты ее головы, улыбки своим мыслям, касание рук, заплетающих и укладывающих косы, медные, русые вокруг головы, владение своим телом, безраздельное. Легкие части, свободные и подвижные – все вырвано из зажатых рук проснувшегося вора… Не мое, не мое.

Как страшно мысли отгадать свой смертный конец: как ей страшно отдать все, чем владели руки и глаза-слу́ги, и оставить зеленое поле после смерти не свернувшимся и почерневшим, а сразу ощутить взаимосвязь власти навыворот, наоборот. Моя женщина, мной сознанные плечи, мной узнанные слова и моя жизнь через тело – спасительная рука в реке. Что я? Что за мысль? после… Это до меня и после чужие. А сам я молча за листами, их слуга, их блеск, отражение чужой власти и чужой мысли. А, прокля́тая, трижды про́клятая мимолетная мысль старика о слабодушном мальчишке, брошенная и забытая мысль! Я ее отраженье.

У меня в хате топчан и тюфяк, набитый соломой, и молоко в крынках. В казанке картошка, масло в погребе. У глиняной печки моя жена варит картошку на день. Это все они знают. Там дом и резная кровать. Полосатая дорожка ведет в чужие покои. И я их не знаю. Я в господарстве приставлен к месту как веник-голяк к голбцу[19]. Таким винычем, как я, у них увешен чердак. Всем даны чужие лица, и мне дано. На моей жене – маска древесной коры. Морщины усилий отвердели, и борозды на лбу и на душе. Я хотел решить своей рукой, вылепить себе человека, но по своей воле я не могу открыть ни плеча, ни ноги, ни шагу. Дону заслоняют стены, платья, крепкая одежда, силы или кривая старуха. А у меня все открыто. Мне толкнули чужую тварь, как собаке – хлебный шарик, пахнущий скатавшей рукой.

Добуду чистое тело. Обращу к себе, запятнаю своим клеймом.

Новорожденная душа, где ты?

Я удержусь на земле долго, проживу, разбив лицо, разойдясь, впиваясь в души, мне тесно, тесно в этом теле. В обшарпанных штанах, в своих плечах. Почему не в тех, кто пьет, кто поет, кто сжимает? Сколько их? Вот завешенные женщины с каждым шагом уносят от меня груди, головы, ноги, а дома́ закрывают двери. Все – мне, чтоб разлиться по всем, сохранить себя от смерти и тиснуть пальцы на все.

Так стану же я растравлять каждодневно голодную собаку злобой. Увеличатся кости в сотни, голод вырастит расстояния, уменьшит горы до грубок, повернет ко мне целое частями. Только части мне покорятся, но клейменые мною тела не уйдут с моей ненавистной цепи. Я проникну насильно в мысли и стану всюду. И не будет тайной улыбки или плача, этой, моей, скорей! завоюю! без краешка губ и глаз обо мне. Тогда она будет моей. Мне кто-то не дан из сотен тел. Овладел другой моей дорого́й. Она живет в одном. За это я отомщу страшно. То, что мне не выпало на долю из мечтаемой близости, из дружеской сокровенной тайны – пройду по живым, чтоб выискать, и выдеру с кровью в поисках.

Тогда я не умру, не оставлю земли за собой, овладев, наложу свою руку и останусь хранить. Скорей, скорей вырву из ненавистных рук. Ее увели от меня в чужое лицо, в бессознательное счастье. Не хочу представлять себе этого. Освободить от чужой власти, чтоб предать моей. Где покой? Откуда такое слово? А, текучая вода под ногами верблюдов».

Он оглядывается налево и над зеленью видит их горбы, обходящие колодец, и покачивающиеся головы на вытянутых шеях. Скрытые мысли приносят удивительные слова: «Нет, покой беспокоит виденьями больше, чем цель помехами. Как быстро, быстро забываются короткие минутки обещаний, данных из страха. Это хорошо. Потому что иначе она была б не моя. Нет, пусть разобьется форма, как старый глиняный горшок. Из пороха выйдет новый. Я сменю себя и останусь тем же. К переменам! К переменам! А пока ноги вмяты в землю, у тех в свою, а у меня ворована, и каждый мой шаг сгоняет мою ступню с чужой земли».

Когда он опять и опять вспоминает, что сегодня днем и ночью без него совершается счастье, его мучит и жжет незатейливая зависть.

Они дошли до поворота тропинки. Сквозь листья справа заблестела вода, забелела дамба, перевозчик увидел на белых камнях черного щенка. Он не шевелится.

Перевозчик думает, проходя: «Это еще ничего – страшна не боль, а страшно время». Щенок: «Я зову тебя, вступись, услышавший. Все, кто слышит, вступитесь, все услышьте одного. У кого есть глаза, чтоб видеть кусок, нос – чтоб слышать вкус, рот – чтоб есть, живот – чтоб хотеть, как же ему не делать? Нет – ни но́ги, ни уши, ни ум, ни когти – все должно само явиться. Пусть не будет. Отзовитесь и помогите».

Балан останавливается на краю у воды. Оба глядят на щенка. Балан говорит:

– Я его возьму для внучки.

Вдруг они оглянулись на что-то за лозняком. Оттуда слышна ругань. Они повернули туда и быстро ушли.

Тогда щенок поднимает голову и, вставши на передние лапы, подтягивает зад и переползает на другой камень.

И со второго на третий.

VI. Дети

В мучной и кукурузной затхлости, в трухе на чердаке, шелестя папшойными космами, мыши выедают зерна. Прогрызая ходы под стеблями, дыры в хрустящих листьях, позвякивая тонкими пальцами по окоренным жердям и по черепкам, они сбегаются к стенкам ларя, покрытым пшеничной пылью, и вгрызаются в волокна досок.

Неутомимые треугольные зубы, смыкаясь, разрыхляют, острые глаза помаргивают, тонкие хвосты шевелятся, и когти, царапая стенку, громоздят тела до щели между досками и туда. Проскальзывая, пушистые мыши приходят и уходят, засевая муку пометом. В липкой мягкой паутине размельченных тряпочек, разжеванной соломы, склеенных стеблей, вырванной и выскубленной шерсти тычутся и ползают голые розовые тупорылые детеныши – в каждом гнезде десяток.

Из укромных уголков выходят стайки. Сарай кишит мышиными толпами. В гнездах не убывает растущих. Внутренность ларя почернела.

Полосатый котенок, оставшийся на опустелом дворе, выходит из-под ворот, когти быстро впиваются в лестничную жердь. Он взбирается наверх и слушает. Утром он принес из сарая на площадку у молотилки мышь с прокушенной спиной и уронил изо рта. Она поползла к тени от колеса, под него, но он поймал ее, когти проникли ей между ребрами и тронули легкое, она забилась, но боль остановила ее. Котенок ослабил и вытащил когти. Он немного потолкал ее лапой, оставил, прыгнул на колесо на разбросанную солому и улегся, подогнув лапы. Мышь слабо шевелится, он закрывает глаза. Она поднялась и ползет, и вдруг небыстро побежала. Он дал дойти ей до конца бревна и прыгнул на нее, подбросил и ударил об железный обод. Упавши на ноги, она опять двинулась. Он дотронулся до нее лапой, приблизил к ней морду, раскрыл рот и, обхватив ее челюстями, слегка надавил – в бока воткнулись зубы. Она задергалась. Писк оживил пустой двор. Он нажал еще сильнее, ее кости сломались, на шкурке появилась кровь. Тут он разжал зубы и выпустил ее. Она упала смятая, но бросилась убегать, припадая грудью, вскакивая и пища, налетая на камни.

Он загнал ее в угол между мазаным муром и стеной сарая и там опять поймал. На этот раз он рванул ее шкуру когтями, придерживая ее другой лапой, и покатил перед собой, наступая на нее и нюхая мягкую шерсть, обмоченную и слепленную кровью с налепленными сгустками пыли.

Он оставил ее. Она не двигалась. Несколько раз он подбросил обмякшее тело. Она лежит дыша, но откинув голову мордой в землю. Тогда он вспрыгнул на мур, выбрал место между камнями и улегся спать.

Он проснулся, поднял голову, осторожно спрыгнул и пошел к сараю. Он натолкнулся на мышь, которая почти доползла до ворот и теперь полусидела, полулежала, скособочась, поджав под себя две лапы и вытянув две другие. Голова ее на опущенной шее лежала опять зубами в пыли, тело под свалявшейся шкуркой как будто сжалось, как бывает у дохлых животных. Он привскочил над ней и отпрыгнул, поднявши хвост. Потом упал на нее и ударил ее лапой. Она отлетела тяжело и хлопнулась неподвижно. Он притронулся к ней губами. Она была теплая. Тогда он придавил ей голову лапой, запустил когти в затылок и стал разгрызать ей плечо. Тело сделало последние скачки. Под его зубами мышь с прогрызенной в грудную полость дырой и текущей оттуда кровью задергалась и привстала, но он не выпустил ее изо рта и с хрустом продавил ей ребра, так что зубы его почти сомкнулись. Потом он приподнял морду, придерживая ее голову лапой, и шевелящееся тело, соединенное на груди, разорвалось на спине.

Разгрызши кости, он уронил несколько капель крови обратно в живые внутренности. Немного полизавши, он оставил и отошел. Затем он побежал, играя и прыгая с колеса на мур, кружась и отскакивая от плоскости стены, от своей тени.

Вася Буга с тремя мальчиками вечером играли в цурки. Палки были выструганы перочинными ножами. Цурка, одинаково заостренная с обоих концов, шириной в два, а длиной в шесть пальцев, ударялась ребром палки по острому концу, подпрыгивала и ловко поддавалась той же палочкой плашмя и пролетала шагов десять-пятнадцать, а то и двадцать.

Они гоняли ее по всем направлениям по широкому, понижающемуся к саду и гладко утоптанному двору. Но темнота и торопливая усталость начали им мешать. То палка ударяла землю под самым носом цурки, то удар приходился посередине и вбитая цурка не двигалась. Легкость точного удара потерялась. К тому же нагнало тучи и закапал редкий дождь. Они садятся на присьбу у боковой стены дома под единственным заколоченным окном, и Вася Буга говорит:

– Все гадают[20] – шо скоро придут солдаты.

– Ну да? Наберем пуль.

– А эти? что́ на станции делают целый день?

– Они голодуют. Нанимаются работать.

– Хлопцы, давайте бросим кошку в бак.

– Какой бак?

– А для кипятка.

– Давайте! – они обрадовались. – Дохлую кошку!

– Конечно, разве живая будет сидеть.

– А лучше говна.

Вася Буга сказал:

– Да, и говно хорошо.

Степа, самый младший, крикнул:

– Ой, смешно!

Третий покачал головой:

– Нет, лучше кошку – она больше.

Вася сказал:

– Нет, говно.

Третий:

– Нет, кошку.

Вася:

– Где еще взять дохлую кошку?

Вдруг Степа, сын хозяина, обратил внимание на кравшуюся под присьбой, видимо, к двери, и уже зашедшую за угол кошку, серую в темноте как тень. Он говорит:

– Вот кошка, давайте утопим ее.

Вася Буга спросил:

– Разве тебе ее не жалко – это ваша кошка?

– А что ее жалеть. Она никуда не годится, мышей не ловит. Только ворует и смердит. Она старая. А утопить можно в мешке.

– А где взять мешок?

Третий предложил принести. Они нетерпеливо ждут. Он побежал домой и возвратился не скоро и без мешка.

– Нет. Я думал, на чердаке – не нашел. Ну, шо делать?

– Придется так.

– А у тебя веревка есть?

Степа принес веревку:

– Мы ее что, сейчас свяжем, или там?

– Лучше сейчас. Найди камень.

Степа пошел за кошкой. Она лежала в сенях под лестницей на чердак и спала, подогнув лапы, кивая во сне головой с белыми бровями. Он взял ее на руки и торопясь понес во двор. Мальчики подошли к ней. Вася обвил ее задние ноги веревкой вокруг сгиба и привязал к ней продолговатый камень, а длинный остаток веревки аккуратно смотал.

Кошку подняли. Она стала вырываться, передние лапы ухватили когтями рубашку несшего ее Степы и царапали тело. Он сжал ее. Вдруг она вспрыгнула ему на плечо. Когти рванули ему руку. Он стиснул кошку рассерженный, так сильно, что она зашипела и стала биться, ударяя его и задними лапами. Вася Буга помог справиться с ней, поймал ее передние и задние лапы, и так вдвоем они донесли ее, мяучащую и воющую, до воды. Уже сильно стемнело, и они торопились.

Длинная бечевка от камня должна была вытянуть ее труп.

– А как ее бросить – она, сволочь, царапается?

Только Вася отпустил ее, как кошка забилась, выдираясь и спазмами схватывая и царапая Степу, не переставая мяукать.

Он сжал ее руками, чуть не раздавил и шипит:

– Чекай[21], чекай, …твою мать!

Вася Буга вовремя подскочил и поймал ее лапы. Третий зажал задние. Все поцарапаны. Третий говорит:

– Дай я.

Он берет осторожно у Васи передние и, раскачав за ноги, швырнул изо всех сил в реку. Один из когтей успел рвануть глубокую метину на правой руке. Кошка упала с плеском, но голова показалась. Камень недостаточно тянет. Она повернула к берегу и поплыла.

– Что с ней делать? Надо войти в воду.

Вася Буга пошел ей навстречу. Он выловил ее. Она вцепилась в его засученные штаны. Он с трудом оторвал ее и опять, изловчившись, швырнул, на этот раз дальше. Камень тащил ее. Над водой торчала только морда, задранная вверх, но она все-таки плыла. Мальчики растерялись.

– Надо еще камень, – сказал Вася.

Кошка выбралась на берег и пошла, с усилием волоча камень, дрожа всем неожиданно и донельзя худым обмокшим телом. Она уже не царапалась рывками, как раньше, а впилась в штанину Васи, пока ей привязывали второй, более тяжелый камень.

Все торопились, чтоб ей стало легче. Затем Вася вошел в воду и бросил ее в третий раз. Вытянутая морда два раза выбросилась над водой. Растопыренные лапы со стремительностью перебирали. Кошка издала необычное мычание широко раскрытым ртом уже в самой заливавшей воде. Кончик ее морды жадно тянулся еще дышать.

Второпях дети забыли об веревке, на которой должны были вытащить труп.

– Веревка!

– Веревка? Надо туда лезть.

– Вася, иди ты, ты ее бросал.

– Да, я бросил, теперь ты доставай.

– Нет, пусть Степка – это его кошка.

– Я ж не умею плавать, а там глыбоко.

– Вот проклятая! Там ее доставать страшно. Вдруг там раки. Темно.

– Да как ее найдешь, может ее унесло. Лучше завтра – будет светло.

Они подымаются по саду обескураженные.

– Ладно, придем завтра.

Опершись на твердый хвост, в полдень щенок поднимает зад и отрывает морду от твердого грунта, приподымает плечи и, спотыкаясь передними лапами, расставив их, встает. Он только из воды, бегущей вперед без разбора. Выставив три гнилых сучка, бороздя торчащей веткой без листьев, размокшей и гибкой, мягкую глину дна, коряга – ивовый ствол, содранный с берега и давно кружащийся в воде, – толкнула щенка, доползшего до конца дамбы. Он очнулся и лакает теплую воду отмели.

Неожиданный голод затмевает боль. Он делает неверные волочащиеся шаги по берегу и ложится в песок.

– Ого! Щенок!

На том берегу на обрыве двое остановились. Перед щенком Вася, голый из воды, на белых ногах. Он машет руками мальчикам. Они бросают вещи и по-собачьи плывут к щенку.

– Вот такого бы в бак!

– Так он же живой.

– Давайте убьем его.

– Чем?

– Камнем.

– Ну нет, такого хорошего щенка убивать!

– Я его беру.

– Нет, я беру…

Вася прерывает:

– Я его нашел.

– А почему он лежит? Т…т...т..! Цы́ган, Цы́ган!

– Может, он голодный?

– Степка, сбегай к Калистрату в шалаш, принеси чего-нибудь.

– Ой, кажется, он скоро сдохнет.

– Так оставим его здесь и потом придем за ним.

– Да! А если он убежит? Правда, понесем его в шалаш, там покормим и запрем.

– Давайте! А чей он будет?

– Если сдохнет, бросим в бак.

Степка на руках несет щенка, визжащего подняв голову, к шалашу за лозняком. Там тихо. Они открывают плетеную дверь и входят. Вдруг из угла поднимается человек. Это слепой. Он делает шаг к ним. Они с криком отскакивают и, бросивши щенка, убегают.

VII. Западня

По реке дошли до обрыва, в камышах загрязли телеги. Перетащили на себе вещи, половину растерявши. Рваной парусиной пол ветер хлещет воду луж. Под палатками сапоги, скользя, выминают глиняную грязь.

На разбросанных, составленных стенками ящиках, на жидком хворосте, на затоптанном брезенте ведер сидят и лежат без огня, доедая сухие куски мамалыги, лопнувшие помидоры и черствые плацинды, – остатки последней деревни. Вечером поднимаются семеро и уходят к реке искать жилья. Они гуськом идут по глине, облепляет сапоги, по скользкой траве, оступаясь; сворачивают с тропинки прямо по косогору, взбираются до горизонта, выходят на поле, черное и мокрое, и теряются за оврагом – глубокой скрытой дорогой.

В вечернем тумане по чернозему, между скошенными размякшими стеблями хлеба, прыгают в поисках воробьи. Фельдфебель Кашин ведет солдат через овраг мимо сломанного воза, опустившего оглобли в грязь, упавшего на колени с разбитыми колесами, с покосившимися задними, оставленного на дороге вместе с почерневшими клочьями соломы.

Не тут тепло и закуток. Открытое поле. Под возом тесно и низко, но, сгребши солому в кучу, тянет сон залечь на всю холодную ночь. Остановившись, солдаты похлопывают зябко руками, покрасневшими на сгибах пальцев.

Быстрота согревает. Кровь приливает к рукам, но ноги слабеют у всех. Тяжелые сапоги влипают в землю. Солдаты часто срывают травой красное тесто глины. В животах урчит.

Последним, заплетаясь, идет поручик. Справа, за овражком свернувшей дороги, показались жидкие шпалеры туч. Над обрывом на сером небе мелькнула зеленая решетка. Они увидели кладбище и особняком – склеп.

Вниз идет засохший виноградник. За два часа они перевалили через гору, дошли до склона и спускаются по рыхлой земле, сшибая почерневшие тычины. За заросшей дорогой белеет мур. Там поле кукурузы, а за ним поднимается слабый дым и торчат обугленные стены, замешанная в глину солома свернулась, как пошмаленная шерсть.

Они перелезают мур и выходят на пустой двор.

Против выгоревшего строения справа курятник и навес, а слева большой сарай и примыкающая к нему хата целы. Из низкой трубы над соломенной крышей тянется язык сырого дыма. Солдаты остановились. В окне темно. Под навесом в кучах соломы белеют кочаны обгрызенной кукурузы. Живности никакой.

Солдаты стучат в дверь торопясь, так как сверху сыпет дождь и холодно. Там тихо. Они обходят дом. По другой стене два небольших окна – плотно занавешены. Солдаты слушают – не слышно. Дверь заперта изнутри. Они пробуют ее и зовут хозяев. Румянцев трясет дверь. Они выставляют винтовки, слушая. Тишина обходит стоящих. Шорох дождя в соломенной крыше; роится, доносясь с дороги, плеск и стук редких листьев бузины. С далеких холмов ветер приносит пустоту. И на всем свете осталась одна хата. Все выложено туда. Внутри темно и тихо. «Сейчас откроем», – солдаты дружно палят. Трах! – и дым клочьями озаряет колючие ветки и мокрую стену.

Один, нагнувшись, поднял обрезок соленого огурца. Он кусает желтыми заросшими зубами. Кислый. Морщится, а тот хрустит и рвется. Сок течет по щетине подбородка, а другие нагибаются и ищут. Под дверью миска, там еще два огурца. Один забирает поручик, другой, выжимая сок, делят два солдата. Съевши, они поднимают винтовки и подходят к окнам.

Один из неуспевших запускает миской в стену. Миска разлетается. Пули пробивают стекла. Стекла в двенадцати дырах.

Поручик вертит заевший барабан. Над высокими ветками деревьев мечутся оглохшие галки.

Кашин говорит:

– Свалим столб.

Четверо подрывают штыками, тупя их снизу. Затем наверху отгибают столб от балки. Земля с прицепленного острия сыпется в глаза. Они вытирают штыки об полы и рукава. Проступают три круглые лепестка.

Столб валят, солома сползает с крыши, и сама она накренилась. Отошедшие от дождя под навес то внимательно следят, то оборачиваются на дверь, ежась от капель. Порванный и зашитый дратвой ворот шинели режет покрасневшую шею. Нагнувши голову, Ленька Смирнов у сапога видит белую скорлупу. Принявши ее за целое яйцо, он тянет руку, а убедившись в ошибке, топчет ее, затем он подбегает к двери и бьет прикладом. Двое со столбом бегут за ним, но от первого удара дверь легко распахнулась внутрь. Свободно висящий крючок позвякивает об железную ручку. Кашин говорит:

– Чего ж ты ломишься, когда здесь открыто.

Солдаты заглядывают в темноту. Ничто не изменилось. Дверь еще ходит. Они ступают в сени. Их штыки тычутся в стены и сбивают глиняный кувшин. Они растаптывают черепки и останавливаются, слушая. Не видно. Простертые руки сталкивают жестяное ведро с табуретки. Упавши, оно сгибается, хлынувшая вода залила сапоги. Передние подаются назад, налезая на задних, опираются о стены, вапно переходит на шинельные рукава. Усталость затемняет страх, голод их подталкивает.

Споткнувшись о какую-то доску на полу, хлопнувшую с треском, Погонялин, падая, попал головой на плинтус. Переступая через его ногу, кто-то нащупал лопатце клемки. Сени слабо осветились огнем изнутри. Упавший еще слышит движение, а дверь уже захлопнулась, и он остался один.

Солдаты входят. В темной комнате горит кирпичная печка, мазанная глиной, с железной плитой. Кольца огня отброшены на потолок. Нет никого.

Люди падают на колени и ползут в углы. Это из каждого угла тянет пищей. Две мыши быстро ныряют в щели. Поручик, заплетаясь, выбегает под висячую лампу. Он задевает ее. Она долго качается на своем гвозде под балкой. Ее зажигают веткой из печки. Поручик сует револьвер в кобуру. Нога зацепилась за ногу, и он опускается на низкий сундук, вынюхивая мучную пыль из домотканого килыма[22]. Солдаты не чувствуют сапог, натянутых на колодки, ремни не режут тела, смоченного высохшим потом, исполосованного грязью. Они вытягивают шеи, не боясь, что брызнет кровь из натертой кожи. Руки дрожат на гирляндах лука, на мякише хлеба. В казанке на плите кипит картошка. Ветер из разбитых окон шелестит сухими листьями у печки.

Тишина солдат осеняет сном. Не дойдя до двери, двое наткнулись на торчащие из-под мешка с листьями желтые лапки. Они поднимают полуощипанную курицу. Окровавленные перышки разлетаются по полу. Из угла Михайлов тащит, сломавши дверку, растоптав деревянную решетку из нестроганых брусков, кусок свиного сала в крупных зернах соли. Ленька Смирнов, добравшись тонко-острым носом и серыми глазами, выносит горшочек, полный воды. В ней плавает круглый, твердый, плотно скатанный комок масла. Опуская в ныряющий комок пальцы, солдаты чмокают, бросая круглые жирные капли на щетину бород. Сапоги наступают на ноги поручика. Он очнулся и поднимается к столу.

Кашин облизывает черные масляные усы. Он успел нарезать сало – разобрали. Подсыпал листьев в плиту – потемнели и вспыхнули, и с кривоногим Костей ошмаливает курицу и готовит кастрюлю. Собранные с полок, стоят на столе сухая белая соль и золотое подсолнечное масло.

Под толстым слоем земли, прорытой вглубь на двадцать ступенек, холодных летом, а зимой замерзших, в сенях за дверью – лох. Под стекающей водой дождика, под сырой землей гнилые доски – до самого потолка бочки с мочеными помидорами в подернутом белой плесенью рассоле. Тут же моченые арбузы, у входа кадки с кислой капустой и с прижатой тяжелыми камнями слежавшейся белой брынзой, смердящей через двадцать ступенек, через доски потолка из-под пола.

Длинный краснолицый Румянцев, поднявшись от посудного шкафчика, не выпуская винтовки, чавкая обходит комнату, нюхает и осматривает углы. Кроме помятой постели на топчане, замкнутого сундука и стола, нет ничего.

Михайлов окликает его:

– Чего ты смотришь? Кушать пора.

Мирный огонь, закрытая дверь и стол под лампой хранят сонливое спокойствие. Солдаты стягиваются к огню и разбирают картошку. Загоняя хрупкий крахмал под ногти и выжимая его, счищают кожуру, продувают горячую в открытых ртах и, внимательно следя за курицей, уминают вместе с картошкой и оставшееся сало, и хлеб.

Кривоногий Костя ковыляет к окнам и, надергав из мешка листьев, заталкивает в дыры от пуль, веющие холодом. В тех местах, где ударили по две по три, большие куски стены отскочили – «чтоб тепло не выдувало».

Румянцев, вернувшись к углу, повалился всем длинным телом на тюфяк в темноте и вытянулся на мягком, дожевывая хлеб и хрустя своим луком. «Кому охота уходить отсюда». Ленька Смирнов говорит Кашину:

– Видно, дверь была на крючке?

Румянцев из своего угла отвечает:

– Да. Сперва было заперто.

Михайлов говорит:

– Бывает, сам заскочит.

– Это только у моего деда сам заскакивал.

– Кто ж ее запер? Если здесь пусто.

– А ты, Костя, поди оглянь плинтуса, може в щелях что?

Поручик говорит, поднявши голову:

– Дверь оставили открытой?! Быдло…

Ленька Смирнов поднимается:

– Там, кажется, был засов.

Вдруг Кашин, оглядываясь, спрашивает:

– А где Погонялин? Куда дели?

– Погонялин?

– Будто кто-то в сенях упал. Не он ли?

Смирнов открывает дверь и выглядывает в сени.

От запаха брынзы Погонялин очнулся. Он встает на четвереньки. Темнота кружится. Рука попала в щель. Он приподнимает доску – упала со стуком. Это вход в погреб. Он откидывает дверцу. Дунул холод. Густой запах брынзы стаскивает его по обливистым ступенькам. Шумом его слепых шагов заглушен осторожный шорох.

В углу в черноте между бочками один голос шепчет другому:

– Сиди смирно, дядя. Он уйдет, и мы драпанем.

– А если он наткнется на меня?

– Тогда бей его.

– Тебе, байстрюку[23], хорошо – ты в бочке.

– Какое хорошо! Тут рассол. Словно меня обосцали!

– Ну и что же?

– Ничего, – говорит первый, скрипнув зубами, – молчи.

Погонялин остановился у брынзы. Он нащупал камень на бочке, спихнул его и путается руками во влажной тряпке, торопясь добраться до пищи. Пока он пережевывает и глотает терпкие пахучие и острые куски, роняя слюни на землю, его руки тянутся к другим бочкам, сжатым деревянными обручами. Он опускает пальцы в сетку укропа, погружает руку, вылавливая помидоры, и ощупью движется дальше. Несколько раз он останавливается, наевшись огурцов, помидор, брынзы и сливочного масла, спотыкаясь в радостной укромной суете. Вот еще большая бочка. Она не закрыта. Он запускает руку туда, завернув шинель, и бормочет: «Посмотрим, что в этой? Что это за га́рбуз? Что это на него налипло? Укропом они его обкладывают, что ли, или шерстью? А тут что? Ой, черт, что это?»

Рванувшаяся голова сидевшего в бочке ушла из его рук. Он не успевает крикнуть.

Выше ворота шинели шея сжата. Железный крючок вдавился в горло. В лицо дохнул гнилой запах изо рта. Не в близкой темноте, под ногами своих, не в воровском уюте у брынзы, в страшной яме, в чужом доме. Неведомые руки и незрячий страх широко раздирают глотку. Погонялин кричит, но крик не выходит из стиснутой.

– Бросай, бросай его.

Кто-то ударил кулаком в лоб, голова вырвалась из сдавивших рук. Душивший шипит:

– Эх! дядя!

Бессознательно принесенная винтовка вывалилась и упала под ноги. Первый, бросившийся к лестнице, споткнулся и упал с железным звоном. Погонялин перепрыгнул через него, больно ударившись об него носком, и вцепился руками в глиняную ступеньку, нога на мгновенье замерла в чужой темноте. Он один без направления, голос застыл. Он успел закричать. Острый локоть ударил ему в голову, и он упал назад, столкнувши с ног ударившего. Тот всползает со страшной медлительностью. Опрометью к выходу, второй, ловя его пятки, не успевает за ним. В треснувших сенях сверкнули выстрелы. Первый сгибается и прыгает от люка, а второй скатывается по ступенькам вниз. Оба забиваются за бочки.

В сени принесли лампу. Поручик спрашивает:

– Кто же это?

Кашин говорит:

– Не иначе – воры.

Все молча принюхиваются к пахнущему рассолом холоду. Кашин крикнул в колодец:

– Эй, вы, господа, выходи наверх. Отвечай. Стрелять будем! – и говорит Леньке Смирнову: – А ну, ударь.

Солдаты зовут: «Погонялин! Ты здесь?» – и слушают. Становится тихо.

– А где же Михайлов?

– Михайлов под печкой. Залег спать.

Кашин ведет дуло вниз.

– Лучше бросить.

Он шепотом спрашивает:

– Почему?

Костя предложил завалить тяжелым чем – «или забьем и пусть там отсиживаются». Ленька Смирнов заложил засовом и кочергой дверь на улицу. Очень уж тихо. Наступила ночь. Печка светит красным огнем. Под ней храпит Михайлов. Костя придвинулся к черной дыре и заглядывает. Вдруг плита зашипела. Курица выкипает. Кашин и Костя бросились в комнату. Михайлов вскочил.

– Что ж ты, мать твою за ногу заснул! Не видишь, полказанка ушло! Бульон же это, а не что другое!

– Нашел слово – бульон!

Они возятся с едой. Из сеней им кричат:

– Вы там ее не совсем прикарнайте. Чтоб нам осталось.

– А что вас ждать!

– Пойдемте к ним.

Поручик кричит:

– Стой! А здесь?

Румянцев направляет дуло:

– Чего смотреть, надо кончать.

Он стреляет. Ленька вторит ему. Курица еще не готова, ее ставят опять. Михайлов приходит тоже. Все уткнулись в дыру. Грохот разрывает сени. Те начинают кричать, но уже их не слышно. Из разбитых бочек рассол полился на пол.

Что-то упало с хрустом, и закричал человек. Он пробивается внизу, толкая обломки. Поручик кричит:

– Стой!

Но сразу трудно остановиться. Пули внизу вбиваются в глину, разбивают доски и звякают об железо. В погребе кто-то кряхтит. Человек еще прокричал. С грохотом упала бочка, и полилась вода. Они окончили, внизу стало тихо.

– Ну, стрелки, – всех перебили.

– Было сказано – выходи, – говорит Ленька.

– Надо посмотреть.

Костя снимает лампу и лезет первый. Они оступаются и держатся за стены. Погреб низкий, всем трудно поместиться. Мешают разбитые бочки. Под сапогами лопаются соленые огурцы и помидоры. Трещат куски моченых расквашенных арбузов. Хрустят стебли укропа. Михайлов подбирает что можно и кладет в выставленный подол гимнастерки, сразу же промокший, толкаясь руками в остановившихся сапогах. Он на ощупь хватает еще и еще.

Костя поднял лампу и водит, гоняя тени. Солдаты наклонились над Погонялиным:

– Может быть, еще живой?

– Что ты – не видишь?

– Видал, как он его шпокнул?

– Вынести бы его. Погонялина.

– Куда же его нести? И зачем он сюда сунулся… А вот бочки. Что здесь такое?

Они запускают руки и разбивают арбузные корки. Костя опускает лампу на пол.

– Ну куда он ее? Свети.

– А мне тоже интересно, посмотрю, что тут.


Солдаты. Иллюстрация в журнал «Перелом». 1932. Б., тушь. 17,5x9


Поднявший лампу Ленька Смирнов внимательно оглядывает оба тела. И Погонялин, и босяк в ватнике пробиты несколькими пулями. Пустой погреб завален упавшими бочками. Лампа освещает голые стены. Солдаты уносят ее и заваливают лох.

– А ты говорил, воры. Вот так вор! Видал винтовку?

– Это погонялинская.

– А тесак?

– А разве на винтовке был тесак?

– А зачем бы он его стал снимать?

– Ну я не помню. Надо было смотреть.

– И сейчас не поздно. Пойди.

– Что за погонялка нашлась! Сам иди.

– Ладно, куда торопиться, поедим. Курица помягчала.

– А что, поспать здесь?

– Тепло. Постлать шинели на листья…

Черно под столом. Накрывши ножками щели, он ходит от движения сидящих. Печка трещит спросонья. Огнем коптятся горячие донца чайника и казанков. Булькает вода, и сажа нарастает на прямые бока до самых свернутых ручек. В виноградных частых листьях палка о палку стучит ветер. В дыры от пуль влетают тонкие холодки. На вспотевших красных шеях ощущаются движения ветра. Но лица обращены к огню. Натертые ноги ноют. Приклады стоят на носках сапог. Солдаты разуваются. Последние силы поднимают их все реже. Выгорающая лампа трещит. Веки смыкаются. Сердца ублажает покой. Мертвая забывчивость опутывает солдат. Они расползлись, на листья под печку на топчан и просто к огню под стол. Им тепло и тихо.

Когда все заснули, из-за обломков бочки в погребе выползает мальчик, покрытый укропной ржавчиной. Выставив блестящую голову из люка, он прислушивается, сбрасывает засовы, звякнув кочергой, и убегает, коротко прозвенев в растоптанной кукурузе.

VIII. Западня

Семеро посланных не возвращаются. Оставшийся лагерь спит. Вороная шерсть лоснится. Скрипит ременная сбруя. «Гарцуя, опираясь на только отмеренное стремя, заменим брошенное лучшим, с песнями пройдем по легшим». Сырые листья дымят. Ожиданье перемежается чуткими снами. В них проходит полночи. Возвращаются поздно, немногие с охапками листьев в мешках и хворосту для костров, но, сонные, их бросают.

– Не озноб, не пот, не печет, а хлеб в пути, под тучей мух не круп, а хлеб, – они бормочут, просыпаясь. – Не хлеб в руках, а угли впотьмах, золотые соты, веселые налеты солдат на мед. Сдерем рядно, выряди жену. Выроди дочку на ночь на перетычку. Мы вернулись в родимый дом. Дорогие руки разоткнем. Расторкнем ноги, доторкнем до кирпича, не плачь, вытопи горячо печку. Топочет потоп, а не потопом пот течет под пеклом – конечно, нет – трясет озноб. И в холод ближе, чем ночь – голова у синих плеч. Что лито? – слеза забыта с лета, присохла как веред. Что свято? – в зад, что светло? – дым, что тепло? – вонь, что ясно? – сталь, что вырыто? – падаль.

Ну, а все-таки, что коснется, то обернутым приснится. И вот вылетают в небеса орлиные слове-словеса:

Слава – наше стойло.

Слава – наше пойло.

Слава наша – грабеж,

Руби, руби дожж.

Слава – наши жены.

Господь над ними.

Ваши нам в бляди,

А пуля – дяде.

В середине ночи, не дождавшись семерых, посылают других, и выходят пятеро по их следу. Они идут их дорогой. Следы размыты, невнимательно ищут, зато ожидают жилья, дыму, тепла и светлого человеческого лица, не худого старика, не чужого мужика, а молодой девушки. К тому же дождит. За возом, за туей на горе им светлеет забор. Наверху тихо. Они всходят по глине, ожидая увидеть дом. За низкой каменной оградой разлеглась сырая зелень. За двумя дерновыми холмиками железная решетка. Дверцы висят на одной петле. Там склеп. Дождь припустил. Дверь открыта. Они входят – вниз на две ступеньки, оставив дверь настежь для света. Негде стать.

Сапогами они ломают листья венков. Здесь тесно, а пол завален рухлядью. Разбросанные обрывки крепа, муаровые ленты и осколки икон полузабросаны землей, лежит деревянный крест. Две могилы разрыты. Там труха и остатки досок; из одной наполовину вытащено что-то небольшое, обмотанное белыми лоскутьями. Они нагнулись над этим и рассмотрели золотые волосы, тонкие, раскинутые широко. Они чуть не сорвали их сапогами. Расступились, чтоб осветить, и нашли их живыми и цельными. Если поднять череп, они бы свесились одной мягкой в ширину головы струей. Внизу сыро. Дует холодом. Ничто не оживляет тела, но волосы уложены на землю, видно, на миг, и похоже, что белые руки их поднимут. Солдаты закрывают нечаянно вылезшее черное лицо и разглядывают с недовольством чужое добро, найденное – обманувшее, отнятое.

Четыре окна, не дано и здесь. Они оглядываются. Здесь тесно. Из них остается один с живой в холодных стенах. Согреть, найти под волосами веки. Своими руками поднять чужую. Вот как по ней скорбят: «Была чужой и осталась, схороненная жила своей жизнью. Ей нет до меня дела», – так они ее делят; но она надежно скрыта и зовет догнать и вернуть; раскрыть и увидеть всю, спрятанные руки, локти, грудь, складки живота и души. Разжать улыбки и мысли, забиться в них. Так ей дается жизнь. Найти каждую чашку молока и щепотку соли и каждый угол в чужом доме, жалко быть одним в поле.

«Люди обокрали и выпили наше. Очистили до дна и остатки растоптали ногами по склепу. Где же ждет живая? Я, найдя, не оставлю и волос. Обмотаю ими пальцы и унесу себе».

Они выходят из склепа. Вот под горой виден хутор. Чернеют окна. За ними белое тело. Впотьмах золотые косы, пахнущие землей, обматывают руку. Их отсюда не утянут. Взойдя на двор, они трогают открытую дверь и входят в сени.

Ленька Смирнов нащупал винтовку и поднялся. Лампа погасла. Еще темно. Только печка моргает огнем. Дыры в стеклах вырезают утренний холод. Он пошел к шкафчику, шаря спросонья по стенке, но наткнулся на дверь и вышел в сени. По босым ногам хватило ветром. Из дыры дует. А там в комнате тепло и сперто. Он чуть не сорвался в яму. Он прислушался, в комнате храпят. Он протянул руку, чтобы проверить засовы, и стал ощупью подходить к наружной двери. Вдруг слабо высветилась полоса и стукнуло дерево. Он понял, что дверь открылась. «Это вернулись! Может, один?» Ленька замер, приткнувшись спиной к стене. «Несколько. Быстро в яму. Нет, все обчистено. Надо кричать. Первому смерть». Он пятится к двери.

– Кто тут? – его схватили руки. – Отвечай!

Он вырвался. В комнате проснулись. Державший его угодил в погреб и взлезает по ступенькам. Ленька схватил ручку. Изнутри стукнула задвижка. Он рвет и толкает дверь. И кричит:

– Это я, отчини, здесь чужие!

– Не шевелись!

Удар хватил в плечо. Темнота разбита светом. Ленька и кто-то из тех стреляют. Слетает тяжесть на темя. Он упал под прикладом. Дверь сорвала взвизгнувшую задвижку. Проснувшиеся жмутся к стенкам, сразу по углам сорвались огни. По огням узнают засевших. Люди столкнулись в темноте.

Кашин, как лежал, осторожно скатился за топчан к стене и уставил винтовку на комнату. Спина загородила дуло. Румянцев соскочил на другую сторону топчана, ударил присунувшийся близко штык и развернулся прикладом. Подошедший отлетел на табурет и, сорвавши его, упал на спину.

Чей-то сапог сбоку стукнул Румянцева по руке. Он бьет ногой, но не находит. Попятившись и опершись на свой топчан, он перебрасывается через него, смазав Кашина локтем, и наводит винтовку на дерущихся.

«Кого там убили? Леньку? Их тоже будет шесть. Видно, винтовок нет, или это не наши палят?» В беспамятстве люди не берегутся, а ищут торопясь и расползаются прячась. Это Румянцев из угла бьет по драке. Те из своих, кто разделял надежды, а находкой бы не поделился, падают, ломая ноги. Выходит, все чужие. Кашин вторит ему, указывает путь к углу: «Чем самому пропадать, лучше потом растащить тела». Доска столешницы, запущенная как птица, ударила крылом по топчану. Дверь срывают. «Новые люди?» Кашин долетает до окошка и выбивает летнюю раму. Кто-то валится за ним. Он выпрыгнул, споткнувшись в стеклах. Тот догоняет и кричит:

– Эй, ты, бросай винтовку!

Это Румянцев.

– Да это я, что, своих не видишь?

– Ну, бежим вместе.

– … их мать! Что же это! Все бросили!

Они убегают.

IX. Что ни рожа – то человек

Желто-белый петух с синими, как угли, пятнышками на груди, с тонкой сеткой раздельных перьев в хвосте, расхаживая между рядами поставленных на попа кизяковых кирпичей, натолкнулся на брошенные подсолнечные головы. Он клюет оставшиеся мягкие семечки. Куры окружают его. Он отходит к широким кабаковым листьям и, нагибаясь к земле, впитавшей дождь, ища в тени червей, пересекает огород, сопутствуемый отстающими курами, и, перейдя между лужами дорогу, спускается, поклевывая, в канаву.

У мостков, где за жердями разбросан стог, он видит две человеческие головы, торчащие из сена. Он останавливается, загибает голову на сторону, искоса глядит на них и беспокойно вытягивает шею, подогнув ногу. Один из людей переворачивается, шурша сеном. Блестящие круглые глаза под черными бровями раскрылись на петуха. Чернобородый стал на четвереньки, а петух отбежал и уходит.

– Вставай.

– Чего?

– Поздно, проспали до полдня. Тут дома́.

– Что же делать, может, отлежаться?

– А кушать?

– Здесь негде.

– Пойдем дорогой.

Они сбрасывают сено с плеч и с единственной винтовки и уходят за бугор. Дорога ведет к реке.

– Пошли туда, там огороды.

Снявши сапоги и пожимаясь на острых камнях, они переходят реку, шлепают по отмели и взбираются к лозняку. Они находят кружок кустов, складывают на полянку одну оставшуюся шинель и греются на горячем солнце. Кашин говорит:

– Эх, квартира – сколько еды… Хоть бы луку, сухого хлеба… А ну, что здесь? Кавуны… вот Бог дает! и дыни. Режь стебель. Смотри, какую она вылежала ямину, и бок у нее белый. Не шурши листьями.

– Да тут никого не видно.

– Ну давай ее. Давай еще эту, воск!

Они отползают обратно, разрезают арбуз и чистят дыни.

Румянцев говорит:

– Что же это случилось? Надо возвращаться.

– Пусть только стемнеет.

– А сюда мы еще придем.

– Да, местечко запомним.

– И этого петуха не забудем… хороший петух?!

– Ну, хрен с ним.

– А почему так?

– У меня с петухом уже было дело.

– Какое дело?

Румянцев говорит сумрачно:

– Можно рассказать…

Солнце взбирается на верхушки стеблей, пронизывает дорожки земли между ними. На реке звенят крики и плещутся голые тела детей. Солдаты глядят сквозь ветки на местечко. Румянцев рассказывает:

– Они свои избы убирали чисто. Медные складни так терли мелом, что у святых вместо лиц поделались гладкие пуговицы. На скамьях тканые дорожки, точеные ножки столов истончены мытьем. Двери оббиты свежей, перевитой тряпками соломой. Ну конечно, когда пришлось уходить, жаль было оставлять. Нам объявили в один день, и солдаты кое-что прихватили тамошнего, чтоб не расставаться. А мужики – злые. Тогда рыбаки убили двоих наших ребят. Заперли внизу в сарае и заложили сетями. Жадные они до своего добра. Нашли убитых солдат случайно – как раз изба была рядом с нашей, и вот с утра потащили, торопясь. А все их сети потопили в море. Там такое – не достанешь. Нас в избе было трое – Григорий, Дмитрий и я. А жили хозяин-старик, его баба, у них была дочка Настя и мальчонка-брат. Мы раскрыли сундуки, раскидали платье по всему полу, потому что они вцепились. Дочка больше всех ревет. А эту дочку как раз уложил Григорий на второй же день. Никак не угадаешь заранее. Я и всегда не знал, куда глядеть, – ну, проморгал. Она была такой, что лучшей не придумаешь, хоть спи, хоть… И вдруг я ее увидел. Непонятное дело – это случилось слишком быстро. Он ее, наверно, прижал где-нибудь в сарае, так что ни пикнуть. У них большой сарай, все службы и изба под одной кровлей. А после пригрозил, что сам расскажет отцу либо убьет. А она поверила. Ей было лет шестнадцать.

Кашин: А ты что же?

Румянцев: Подожди. Кто с перебивкой – тому… с перевивкой. Мы все было сунулись, но Григорий нас оттер. Дмитрий еще ходил и посматривал. Я тоже собирался, и мне было неспокойно. Я думал, еще неясно, и вдруг я узнал. На третью ночь я поднялся в сарай, поленившись натянуть сапоги, вышел в сени и хотел было отлить, не дойдя до лестницы. Вдруг слышу, внизу в темноте шушуканье. Я тогда пошел обратно. Хлопнул дверью, как будто ушел, а сам босиком вернулся – как раз они, и все время говорит Настя, просит его отпустить – говорит: «Ну теперь довольно. Пусти ради Бога. Проснется отец, или кто-нибудь увидит, он меня забьет насмерть». А Григорий улещивает ее шепотом и держит. Утром я на нее посмотрел и увидел как в первый раз. И вот в последний день, когда рыбаки убили двух солдат, наши им дали звону. Григорий и Дмитрий захотели кое-чего получить от хозяев. Отец и Настя вцепились. Григорий толкнул старика. Тогда она размахнулась – у нее под рукой случился горшок гвоздики – и долбанула его по морде так, что всего обдала землей. Меня взяла радость, потому что Григорий чуть не заплакал. Но все-таки пока он отлеживался на лавке, а Дмитрий цапался с хозяевами, я загородил ее, скрутил ей руки и говорю: «Брось это, стерва», – и кручу еще. Дальше я смотрю – они разъярились, никто не видит. «Ты от меня не уйдешь», – быстро ее за дверь, наверх по лестнице на чердак и привалил за собой засовом. Она стоит бледная. Темнота не заслоняет светлого лица. Никто сюда не идет, а кто бы пришел, того я б убил. Тут я вспомнил об Григории и прибрал сюда, чего не видел. Она с опущенными руками, зеленая от чердачного света снизу из щелей между крышей и потолком, глядит на меня без улыбки и без плача и говорит: «И ты хочешь?» Я отвечаю – хочу. Так веришь – она сама опускается и задирает юбку. Я не хотел, чтоб она уходила, и не мог придумать, что сделать. Но когда она пошла к двери, я ей сказал: «Подожди, я сойду. А ты оставайся здесь, чтоб никто нас не увидел». Я сбежал по лестнице, чтобы посмотреть и вернуться. В пошарпанной комнате никого. Я услышал стоны и скрежетание. Старик лежит на кровати. У него лицо побито. Он повернулся на шаги к свету. Глаза завязаны тряпкой с проступившей кровью. Его оставили одного. Рядом стоит кувшин с водой, но вода разлита по полу. Я тихонько повернулся – наверх, и столкнулся на лестнице с Настей. Я испугался, не увидели бы нас солдаты, и, шарахнувшись, чтоб закрыть ее и вернуть, споткнулся о ступеньку. Я думал об том, как завалить чердачную дверь. Там, на мягком полу, покрытом пылью, отпечатывающей следы и близко пахнущей, были протянуты длинные сосновые жерди. Я удержался, сбиваясь со ступеньки, за ее ногу в высоком городском ботинке, одетом на босу ногу, без чулка. Она села на лестнице передо мной и шепчет: «Тише, тише» – и трясется, так как я загородил дорогу. Она говорит: «Отец придет». «Нет, не придет». «Не придет?» Она на меня смотрит. «Нет, не придет». И вдруг она встала и так подозрительно спрашивает: «Почему же это не придет?» И толкает меня туда. А я на нее поднялся, не знаю, что ответить, и уже шепчу: «Тише, тише, услышат». «Кто услышит? Где они?» Я ее потеснил наверх и повторяю: «Тише ты, тише ты! Сейчас они придут, если будешь биться». «А почему тихо?» Но тут я опять втолкнул ее и привалил дверь.

В это время слушавший Кашин, переставляя локоть, попал рукой в семечки от дыни. Он вытер ее, ругаясь, об траву. Им слышно, как по кругу вдалеке проходят тяжелые шаги. Рассказчик продолжает:

– Я хотел с ней остаться один. Но кругом пазы раскрылись как щели, и мы не были вдвоем, потому что я вспомнил Григория. Мои руки его держали. Ногти доходили до ладоней. И если теперь ее бросить, то кто-нибудь ее найдет. Она ожидала сидя, вытянув ноги, не глядя, и ночью внизу она тоже молила и просила отпустить ее. Не брошу. Теперь она изменилась, она этого не хочет: «Если я останусь, меня рыбаки убьют». Хорошо, что я ее спрятал. Значит, надо ее оставить? Если не она, то кто-нибудь этого ждет. Нет, я не хотел делиться. Я взял ее за руки. А как только взял, так забыл зачем. Лицо дышит у моего, отворачивается, защищается, как будто повторяет, вспоминая, в угоду мне: «Пусть как сейчас, так и будет». Унесу, не выпущу из своих рук. Некуда. Вдруг она забилась и стала вырываться. Внизу по-прежнему тихо, и не понять, чего она забоялась. Она смотрит на меня похолодевши, как будто я почернел или у меня выросли зубы на вершок. Я и сам испугался и оглянулся назад, думая, что она там что-нибудь видит. Мне стало досадно на ее крик, и я сдержал ее, наложивши ей на рот руку: «Ты хочешь, чтоб сюда пришли – перестань реветь. Я тебя не оставлю». И я успокаивал ее ласковыми именами, гладил и не хотел уходить от нее. Я не видел после дня второго. И подумал, что надо ее убить. Но я стал еще больше ее ласкать, потому что девушка телом, лицом, мягкими волосами – такой не было. И чтоб кончить, я встал и пошел оттуда. Но когда я выпустил ее, она метнулась к двери, открыла и затопотала по ступенькам. Я побежал за ней, так как услышал голоса солдат, и она слышала мои шаги за спиной. Когда она вбежала в комнату, а я сбегал по лестнице, я узнал, что она убита, так как услышал выстрел. Я успел поднять ее уже с пола. Сквозь сатиновую кофточку пальцы входили в мягкое и теплое тело. Мы положили ее на дорожку, которая прикрывала широкую скамью. А потом мы заметили, что и та кровать, на которой лежал старик, была пустая. Григорий сказал: «А я, понимаешь, чищу оружие и надо же такой случай…» А Дмитрий спрашивает, завистливо улыбаясь: «И ты успел?» Мы к ней не подходили, так как она лежала тихо, и ушли на берег. Я прошел мимо нее, и мое беспокойство как рукой сняло. Вечером, после погрузки, мы, проголодавшись, поймали петуха – тот был черный петух, но негде было его сварить. Мы вспомнили, что на нашем дворе стояла каменная печка и котелок. Мы развели огонь. В избу никто не входил. Но как раз когда кончили варить к вечеру, я не утерпел. Меня взяло сомненье, что с Настей. Я испугался хитрости и обмана. Я подумал, что она жива. Я испугался, что ей больно, и подумал, что надо пристукнуть Григория, но сразу же забыл об этом. И пока они возились с огнем и с котлом и чистили, я отошел, я хотел убедиться, что она лежит все там же, улучил минуту, когда они нагнулись, и, зайдя за угол, пошел с задов через клетушки и наверх в сени. Дверь в избу открыта. Я ищу ее и вижу – ее нет. Я бросился под скамьи, под столы, думал, что она свалилась или отползла и лежит где-нибудь. Нигде. Значит, жива, и ей плохо. Я перестал о ней думать. Солдаты тащат овец на барки по улицам – парни по дворам, в темноте последние проводы. Надо ее искать. Я оглянулся. Стоит Григорий и смотрит вокруг. «Зачем ты пришел?» «Ее нет?» «Нет». Мы вернулись во двор. Только мы сели у огня, не выпуская друг друга, появился парнишка Колька, ее брат, и сел тоже. Мы встали. Григорий спросил: «Вы унесли Настю?» Парнишка говорит: «Нет». «Скажи, где она?» «А я почем знаю». «Ты врешь – верно, знаешь». Вдруг он просит: «Дайте поесть. Я весь день не ел». «Пошел отсюда». Он встал. «Подожди, говори, где сестра. Не может быть, чтоб он не знал». Он говорит: «Может, она в сарае?» Мы пошли и сказали ему: «Идем с нами». Там было темно и по всей земле разлита большая лужа, с редкими, лежащими в ней камнями. Только под стенами у входов сухо. Мы осмотрели углы хлева. Мальчик остался у ворот. Я приглядывался к Григорию. Он плохо искал. Я думал: а что если мы найдем? Я хотел не дать ее и боялся, что ей плохо, если она ранена. Дмитрий пошел наверх к развешенным сетям, а Григорий открыл дверцу свинушника и вошел туда. Я пошел за ним. Вдруг мне показалось, что он там крикнул и позвал: «Настя!» – и кто-то ответил ему шепотом, как в первую ночь. Я увидел от двери, будто шевелится что-то в углу. Тогда я ступил шаг в сторону, чтобы быть в тени, при мне как раз осталась саперная лопата, которой я помогал разбивать пристань. И когда Григорий двинулся, я поднял ее. Но он остановился и повернулся. Мне показалось, что он бросится на меня, но он ничего не видел в темноте. Он вытянул руки и сделал шаг вперед. Потом он споткнулся и упал и забрызгал меня грязью, так как там было тоже много воды и гноя. Я прислушался, но кроме его кряхтенья и чертыханья ничего не услышал. Я приглядывался и шарил, раня пальцы, только бы найти ее. Но ее нигде не было, и вот мы сошлись у ворот хлева. Парнишка стоит у котла и, обернувшись в другую сторону, кому-то смеется. Мне показалось, что он знает, где Настя. Он обернулся, мы были за стогом сена, и посмотрел на меня, но, видно, он меня не заметил, так как, прижавшись, схватил петуха и бросился убегать. Тогда я дернул наших и кричу: «Он знает, где Настя! Держи, ребята!» И мы побежали за ним. Но он бежал очень быстро, неся петуха, по песку через кусты до горы, до леса. Дмитрий отстал, а Григорий перегнал меня. Я царапаю глину руками, а она оползает и скользко, еле дышу и боюсь упустить, а потом думаю: «Ясно, она не здесь – это ясно, как она могла сюда взобраться», и вдруг я вспоминаю: она там, она там – наверху, на чердаке. Как я не подумал! Но тут я споткнулся и полетел вниз, далеко, стукаясь о сосны. Я пролежал сколько-то – не помню. Сверху спускался шум – гудел ветер в ветках, и время сквозь сон процарапывалось, как редкий свет. А я торопился проснуться и не мог. Наконец я встал и побежал в село. Уже зажгли огни на наших барках, чтоб рано утром уходить. На улицах было пусто. Народ разбежался. Изба наша темная. Я взял с полки керосиновую лампу зажечь – только повоняла – никак не мог справиться и бросил. И медленно – трудно было дышать – пошел по лестнице вверх на чердак, принюхиваясь к свежим доскам. Что если ее нет? И вот я вошел и увидел ее. Я бросился к ней, крича в голос: «Настя!» Она лежала там, где в первый раз. «Настя!» Я остановился и не мог понять ничего. Она была белая. Она лежала, запрокинув голову, косы были развязаны, юбка задрана вверх до самой груди. Все тело от груди до черных ботинок было заголено и белые ноги широко расставлены. Я пошел к трубе, торчавшей из пола до крыши, и оперся. В то время как я догонял, в то самое время она была здесь. Тут же близко. Если нужно сейчас искать, то что будет после? Предположим, что это нужно. Но вот я теперь вспоминаю: у нее под ключицей было черное пятно, в том же месте, где ударил Григорий. Я не уходил от трубы и не ушел на улицу. Но сошел с лестницы и дальше, колотя руками стены. Наутро я наконец нашел плоскую морду, это был Дмитрий. И бросился. Но меня сбили. Я заметил, что он очень удивлен – я не мог понять почему. И отнесли на барку.

– Ну а Григорий – догнал ее братишку?

– Я его не видел.


Побежденный. 1936. Б., графитный кар., масло. 31x18


X. Слепой

Счастливому ничто деется,

Живет да греется.

Слепой нащупал дорогу от местечка по дамбе через реку. Отяжелевшие лохмотья штанов облепили тонкие щиколотки. Он выстукивает по камням палкой и опирается на нее, вгоняя в щели. Быстрая вода огибает ее журчащей подковой. В конце дамбы лежит щенок. Шевелятся лопатки. Он поводит передними лапами. Когда слепой прошел полпути, он привстает и, замирая, отползает и забивается между камней.

Слепой проходит мимо и сворачивает к острову, нарезаясь босыми ногами на острые раковины мидий.

Тут начиналась дамба. Дальше вброд через рукав реки. Он ищет и не может натолкнуться на дорогу. Все как вчера ночью, когда он за другими ушел от костров собирать еду. Но тогда вели голоса, а теперь и темно и тихо. Он поднимается в лозняк, ища, как обыкновенно, поесть, не находит и, уставший, ложится спать. Подогнувши руки под грудь, положивши щеку в траву, он прохрапел до вечера. Дошедшее солнце разбудило его. Он поднялся и пошел на шум. Ступив в жидкую канаву текучей грязи, он вылез на другую сторону на утоптанную землю и, сообразивши по топоту ног, что это дорога, протянул руку и запел в нос:

– Подайте, добрые люди, проходящие добродеи, убогому на пропитание. Не оставьте слепого, несчастного калеку. Помогите, братья, Христа ради.

Кончивши, он услышал фырканье, проходящее мимо. Никто ему не подал. Но скоро опять послышался шум. Он упрямо выставил палку и, сделавши шаг вперед, начал снова:

– Сжальтесь над несчастным страдальцем. Помогите слепому чем можете. Подайте кусок хлеба голодному. Хоть пару огурцов.

Кто-то вздыхает. Шаги опять проходят мимо. Он выступает еще ближе на дорогу и ждет. Новый шум возобновляет просьбы.

– Пожалейте, братцы, слепого, не будьте такими скаредами. Подайте помидор или редиски или хоть пару огурцов.

Вдруг конец оглобли ударил сбоку и сшиб его с ног. Он в страхе, подобрав палку, отползает. Шаги проходят мимо. Он хочет уходить с дороги, но оступается в воду и с плеском выбирается оттуда; потом он слышит голоса и остается стоять и слушать.

По утоптанной площадке, водя за оглоблю чигирь[24], кружат два верблюда. Колеса в черпаках выносят воду. Баштанный дед Калистрат тихонько ушел из шалаша и, захватив спелую дубровку, пошел зачем-то на базар. Верблюды без него не замедляют шага. Раззевая бородатую морду с засохшей зеленой пеной на длинных губах, один говорит другому:

– Всякая скотина ходит себе свободно и тычется куда хочет… Слышишь, как булькает?

Второй: Чего слушать – вода.

Первый: Болото.

Второй: Там полно лягушек.

Первый: Да она с весны загажена икрой.

Второй: А мокрицы?

Первый: Водяные пауки.

Второй: Тьфу мерзо́та.

Первый: Пусть течет.

Второй: Мой кляп не дает нагнуться.

Первый: Это неспроста сегодня наш старый пердун подтянул мой аркан.

Второй: Скоро будем пить.

Первый: За целый день уплывет вся дрянь. Останется чистое молоко, как из хозяйского погреба.

Второй: Чистый лед с реки. Вот скоро выпадет снег.

Первый: Тогда помои не будут теплыми, а мы еще жаловались зимой, что они холодные.

Второй: Вот черт – вечно мы скулим!

Первый: Холодает. Скоро будет вечер, и мы заляжем спать.

Второй: Хорошо, когда живешь спокойно.

Поднявшийся слепой с удивлением слушает.

Первый: Бывает, что дом сгорит – как соседний хутор.

Второй: Хорошо, когда дома нет.

Первый: Или жену уложат – как опять-таки на соседском хуторе.

Второй: Хорошо, когда жены нет.

Первый: Или дочь уведут.

Второй: Хорошо, когда дочери нет.

Первый: А самому еще глаза выбьют.

Второй: Хорошо, когда глаз нет.

Первый: Недаром нам дед закрывает глаза лопухом и завязывает веревкой.

Второй: Слава Богу.

Слова удаляются, потом опять тихий говор яснеет. Слышнее замерло вокруг и потухло. Голосам в темноте просторно. Слепой поджимается ближе и слушает, не упуская до самых дальних шагов. Кроме связных слов, бессвязных мест, он видит и вставляет чего недостает. То тут, то там в разрывы входят, как крепкие клинья, быстрые воспоминания и, подступая, еще не нарушив темноты, протягивают к чуткому вниманию близко глухое беспамятство. Он думает, что над ним смеются.

Верблюды не переставая загребают колесом; мотают головами и говорят вслед поднявшемуся слепому.

Первый: А мы еще жаловались, что ходим кругом.

Второй: Я давно смекнул, что дед нам заклепал глаза, чтоб мы думали, что идем прямо.

Первый: Вот и иди прямо – иди и нащупывай, не попадется ли кто.

Второй: Дорог много.

Первый: Не дай Бог и в самом деле встретишь.

Второй, раскрывая широко губы, фыркает.

Первый: Что же тогда делать?

Второй (толкая его головой): Иди-иди, не зевай.

Они кружат, спотыкаясь.

Слепой сердито тычет палкой, уходя. Каждое слово из слуха прямо нарезает, упавши, перешло на сухой язык.

Ни под руками, ни в лозе, ни на земле, ни на небе нет ни ножа, ни огня, ни сырой земли, чтоб залить, втоптать, вырвать ресницы из кровавых век. Он уходит от них к лозняку и натыкается на солдат. Кончивши рассказ, они едят дыню. Слыша их чавканье, он требует хлеба:

– Дайте хлеба, братцы!

Кашин толкает Румянцева и смеется:

– Смотри, какой сухоребрый пришел занимать фуража. Мы, отец, и винтовку потеряли, так нам для тебя никак не устрелить дичи.

– Вы кто будете?

– Солдаты. А тебе чего?

– Хлеба дайте. Дыни?

– Ты и сам на баштане.

– Сорвите вы для меня. Я не вижу.

– А мы что, виноваты, что ты не видишь?

– Чего стал? Тебе сказали – иди.

Он подходит к сидящим вплотную. На темном небе на вытянутой шее обросшая голова со сморщенными впадинами глазниц.

Солдаты отодвинулись. Он нащупывает кривой лозовой палкой с расщепленным зеленым концом.

Кашин встает:

– Ну чего смотришь?

– Ничего не смотрю…

– Так и слушать нечего. Иди.

– Твоя земля, что гонишь?

– Тише, не кричи.

– А ты не гони. Не тронь. Хочу и стою.

– Тише. Мало что глаз нет, хочешь, чтоб уши оборвали?

Румянцев говорит:

– Да плюнь на него. Пойдем.

Слепой протягивает руку, хватает рукав и кричит:

– Постой!

– На, ешь! – Кашин, сердито выставив раздвоенную бороду, вырывает рукав, схватывает корку дыни и проводит объеденной стороной по губам и по носу слепого. Тогда тот замахивается палкой и со свистом бьет. Солдаты отскакивают. Палка ударяет в лозовые листья, и слепой, не удержавшись, падает, но успевает схватить за ногу Кашина. Тот бьет его другой. Тогда слепой впивается зубами в голень и рвет кожу и мясо, комкая узловатыми пальцами рукава бьющихся рук. Второй солдат отрывает его и, бросивши на землю, хватает его же палку. Но слепой опять поймал первого и, вцепившись ему в уши и шею, свернувши голову, вминает его в кусты, ломая ветки. В это время на шум явилось двое. Балан и перевозчик хватают слепого сзади и кое-как оттаскивают. Он садится на землю и воет. Оба солдата подходят к нему. Балан останавливает их и удерживает:

– Что вы здесь делаете? Кто это такой?

– Бешеный!

– А вы откуда сюда попали?

Балан уходит к лодке. Солдаты спускаются к дамбе, а перевозчик возвращается к слепому. Он сидит на том же месте. Перевозчик окликает его:

– Отец!

Тот поднимает голову.

– Пойдем со мной, поговорим.

Перевозчик ведет его к шалашу и вводит, оставив открытой плетеную дверь на толстой лозовой рамке:

– Садись.

Слепой опускается, ощупывая руками подостланное сено. Перевозчик разрезает дыню и протягивает ему ломоть:

– Ешь.

Слепой ест, вздрагивая, роняя изо рта на вонючую рубаху сладкий сок.

Перевозчик спрашивает:

– Ваши где?

– За рекой.

– А много?

– Сорок.

XI. О первом щенке

Купанье кончено, и вода утекает уже новая, не касаясь тел. Им нечего бы жалеть потерянного, если б не было так приятно купаться. Но дальше было бы невозможно, и вода бежит напрасно. Они глядят с сожалением на невысохшую реку. Дона, одетая, торопит дочку и окликает мужа, который на вымытом жеребце, играющем с солнцем лоснящейся шкурой, поднимается от реки к спуску. Они устремляются к солнцу, дыша телом после купанья, и в тени от листьев Саша въезжает на улицу и разглядывает висящие в глубине на деревьях красные яблоки. Они закрывают реку и утешают переменой. Все новые стволы проходят мимо, и он не оборачивается и не слышит. Пока старуха Цонева одевает Соню, Дона говорит над рекой:

– Хорошее купанье. Скоро конец – осень. Напрасно мы не убедили пойти с нами Таню – я ее вспомнила, кстати.

Цонева: Вы, барыня, говорили – она не слушала, потому что оглохла. Она и есть не хочет.

Дона: Ну, это все пройдет. А купанье ей бы помогло, потому что вода вымывает напасти – даже такая мутная.

Цонева: Конечно.

Дона (улыбаясь): А солнце высушивает.

Цонева: Еще бы! Когда ее барин привез – я привела ее в темную комнату и сразу сказала – надо помыться, взяла из комода свежее полотенце и отвернула занавеску. Так я аж присела: вся покрыта жирными трубками сажи, платье обгорело, рукава в пятнах грязи и земли и даже в кукурузных волосах, как чучело. А весь низ мокрый, как будто она всю жизнь проплавала в болоте, как качка. Глиняные пятна только начали подсыхать, она так и завалилась прямо в постель. А когда я ее подняла помыться и убрала волосы и одела ваше зеленое платье, так она стала приличной барышней – прямо ехать в новые гости. Только глядит до сих пор зверем. Конечно, ей далеко до нашей барыни, таких больше на свете нет. А помоем и посушим еще, так и совсем заблестит.

Дона оглядывается и хочет крикнуть мужу, но он уже на верху спуска и исчез. Она встает и уходит за ним, а старуха, дотянувши бант, торопит Соню. Но она усаживается в чистом платье на край дороги и говорит:

– Я буду ожидать деда.

Она оборачивается к острову:

– Вот он уже садится в лодку. Он что-то мне везет.

Балан, приблизившись, говорит:

– Вот тебе щенок. Весь черный, как наш Цыган.

Балан хочет поднять его, но он сам вытягивает голову, расставив лапы на бруске борта. Соня подбегает к лодке босыми ногами по воде, обрызгивая платье, и, увидевши щенка, вскрикивает от радости, ласкает его и целует в крутой лоб. Вывалившись на песок из лодки, не считая высоты, он воет от боли, но встает на лапы и, доковылявши до ее загорелых ног, тычется в них, поднимает к ней морду и шевелит хвостом.

XII

Рано утром, спустившись по холму на прорытую в овраге дорогу, к местечку бежит белобрысый мальчик. Он бежит уже полтора часа без передышки и остановки, оставляя глубокие следы. Еще издали с поворотов дороги он уследил движение около брошенной подводы с разрытым сеном. От нее отходят две низкие фигуры и убегают. Еще не вполне рассвело, и нельзя разглядеть, кто это. Подбежавши, мальчик остановился и с любопытством глядит, засунув палец в рот. От воза поднимается фигура – высокий старик в чесучовом пиджаке и фуражке, надвинутой на лоб, нос острый, глаз круглый, и окрикает:

– Эй, хлопчик, куда ты бежишь?

– В местечко.

– А почему так быстро?

– А я бегу рассказать, что на том хуторе, который сгорел, подрались солдаты и поубивали друг друга.

– А сам ты кто?

– Я самый.

– Ого, какой перченый.

Мальчик (подозрительно): Почему перченый?

Старик: А откуда пришли солдаты?

Мальчик: Ая почем знаю?

Старик: А знаешь, что с такими, как ты, делают?

Мальчик: А что?

Старик: Долбают клювом по голове. (Он смеется.) Не бойся, малый. (И кладет мальчику на голову руку, крепко нажимая. Он удивленно поднимает брови и, щурясь, присматривается к мальчику. Тот сердито поводит головой, освобождаясь.) А что это у тебя на плече?

Мальчик натягивает рубашку на плечо. Старик хочет сбить с плеча стебелек укропа, окруженный ржавым подтеком, и звонко звякает о плечо ногтями. Мальчик удивленно смотрит на него.

Старик: Ну, а как же они напали друг на друга?

Мальчик: Они подумали друг на друга, что это голодные, которые за рекой.

Старик: Значит, они за рекой?

Мальчик: Да.

Старик: И много их?

Мальчик: Сорок.

Вдруг мальчик кричит:

– Куда вы, дяденька? Что вы, сдурели? Стойте!

Они подошли к разбитым мосткам через овраг, и старик, не заметивши его, ступил в пустоту. Но ему удалось повернуться в воздухе, и он вернулся на берег.

Он откликается:

– А что такое?

Мальчик: Да вы, только что…

Старик: Что только что?

Мальчик: Ничего.

Старик: Слушай, пистолет, скажи мне только вот что: ты не видел где-нибудь одного длинного голодранца в ватнике, а с ним маленького байстрюка?

Мальчик: Нет, не видел, а что?

Старик: А понимаешь – когда вчера вечером на этой подводе везли кой-какое добро, так у них колесо сломалось. Вот только теперь мои люди перетащили кое-что в мой дом.

Мальчик: А где ваш дом?

Старик: А вот там.

Мальчик глядит, но слева все закрывает косогор.

Мальчик: Ну а что же голодранец?

Старик: А видишь – когда колесо сломалось, то оказалось, что кто-то тут проковырял дыру. И несколько человек крутилось возле. Но тут случились мои люди, и эти дурни испугались и попрыгали вон с той горы и переломали себе шеи и ноги. А вот эти двое убежали.

Мальчик: Нет, не видел, не знаю…

Старик: Ага. Тогда скажи мне еще: что это такое? Смотри. (Он протягивает мальчику закрытую ладонь и открывает ее.)

Мальчик (смотрит с любопытством, вытянув шею, и отворачивается): Не знаю.

Старик: Кто-то обронил – тебе не нужно?

Мальчик: Та не.

Старик: Ну как хочешь. (Он засовывает в карман.)

Мальчик: Дяденька, если вам не нужно – дайте мне.

Старик: А зачем тебе?

Мальчик: Ножа у меня, дяденька, нет, так я бы им перегрызал стебли у дынь на баштанах.

Старик: Стебли? Напильником?

Мальчик: Да.


Арки. 1937. Б., графитный кар. 21x30


Старик (стукает его напильником по плечу и говорит улыбаясь): Ну, бери. Но будь здесь осторожен. Лучше ночью сюда не ходи, а то тут обрыв, рви себе дыни на баштане у Балана. Слышал?

Мальчик (повторяет): Слышал.

Старик (щурясь): Совсем становится не видно. А? Как по-твоему? Ну, ладно, беги себе, хлопчик.

Мальчик убегает вниз по дороге. Сильно рассвело, и скоро взойдет солнце. Старик взбирается на темное поле, доходит, спотыкаясь, до обрыва над широкой долиной, заросшей колючим кустарником, и прыгает туда, не касаясь земли. Он торопится, пока не взошло солнце, и бормочет себе под нос, улыбаясь: «Гроб Балану». Выждавши некоторое время, вернувшийся мальчик взбирается с дороги, переходит осторожно поле и долго стоит над обрывом, рассматривая колючие кусты. Но взошедшее солнце поднимает над долиной белый туман, и он ничего не видит.

Часть IV